возврат к «Несвоевременным письмам»
(из цикла «Несвоевременные письма»)
Дорогой мсье,
Я принадлежу к числу тех, кого Вы называете публикой. Уверен, что само по себе это не станет причиной пренебрежительного отношения – ведь, в конечном счете, именно публика является адресатом Вашего творчества. А оно, как известно, включает не только то, что принято именовать беллетристикой, но и довольно обширную переписку (в том числе, с публикой), эссеистику, художественную критику и другие жанры.
Замечу, кстати, что деление литературных текстов на жанры кажется мне искусственным. Думаю, оно отвечает исключительно целям книгопродавцев, которые кровно заинтересованы в том, чтобы определить каждую книгу на ту или иную полку в своей бакалее. Если б не они, никто бы и знать не знал этой глупой классификации (трагедия, комедия, мелодрама, пьеса, поэма, мыло, творог, картофель, говяжья вырезка и так далее). В самом деле, если спросить ту же публику, то она с уверенностью скажет, что есть тексты всего двух сортов: интересные и нет. Впрочем, вряд ли проблемы жанра должны волновать Вас, признанного классика. Всему, что когда-либо было написано Вашей рукой, давно уже отведено место под одной общей обложкой академического собрания сочинений – да-да, романы рядом с публицистикой, рассказы рядом с письмами, критика вперемежку с вымыслом, и никаких тебе жанровых перегородок.
Но это сейчас, а в то время, когда Вы опубликовали свою эпохальную статью (которая, собственно, и явилась причиной этого моего письма) – в то время дело, конечно же, обстояло совершенно иначе. Впрочем, я заболтался. Ну при чем тут жанры? Жанры тут абсолютно ни при чем, смею Вас уверить. Я отважился написать Вам исключительно потому, что Вы кажетесь мне причастным к другой теме – или даже явлению, которое именуется ныне Современным Искусством.
Честно говоря, название это куда более условно, чем деление литературы на жанры. В самом деле, может ли именоваться «современным» то, чьи главные эстетические принципы и основные художественные приемы были определены уже сто – сто пятьдесят лет тому назад? Взять хоть Вас, мсье: за тот же период времени Вы совершенно справедливо перешли из разряда «современных авторов» в классики! Почему же вышеупомянутое явление осталось «современным»? Современным чему? Нет-нет, первую часть этого двучлена следует признать чрезвычайно сомнительной.
Но и вторая не лучше. Слишком многие утверждают, что «современное искусство» не только не «современно», но и вовсе не содержит в себе искусства! Что само присутствие слова «искусство» в названии этого неоднозначного явления следует квалифицировать как ничем не оправданное самозванство. Как же тогда поступить? Заменить «современное искусство» на «ретроградное шарлатанство»? Нет, ведь это означало бы шарахнуться в другую крайность. Меньше всего мне хотелось бы, чтоб у Вас создалось впечатление, будто я определил свою позицию заранее, еще до подробного рассмотрения этого непростого вопроса.
Поэтому после некоторого размышления я остановился на нейтральном варианте, который, на мой взгляд, удачно совмещает позиции обеих сторон: «Так Называемое Современное Искусство» или, сокращенно, ТНСИ. О нем, о ТНСИ, и пойдет речь в этом письме.
Позвольте сразу высказать предположение о сходстве наших художественных вкусов. В своих статьях Вы хвалите Делакруа, Милле, Мане и его друзей-импрессионистов; мне они нравятся тоже. Мы оба любим картинные галереи. Первая половина моей жизни тоже прошла под знаком одного-единственного, хотя и очень богатого музея. Вас пускали в Лувр смотреть на Леонардо, Рубенса и Пуссена – я глазел на них в Эрмитаже, петербургской галерее, куда сразу после войны и революции (до которых Вы, слава Богу, не дожили) свезли награбленные шедевры со всех концов России.
Хотя, если сравнивать наши музейные кругозоры, то тут, должен признать, мы находимся в заведомо неравном положении. Полтора века назад, в Ваше время, возможность путешествовать была сильно ограничена. Сомневаюсь, что за всю свою жизнь Вы физически могли лицезреть столько великолепных полотен, сколько могу увидеть я в течение всего лишь одного года. Не знаю, довелось ли Вам когда-нибудь посетить мадридский музей Прадо? Лондонскую Национальную галерею? Флорентийскую Уффици? Мюнхенскую Пинакотеку? Ватиканские шедевры живописи? Гентского Ван-Эйка, амстердамского Рембрандта и антверпенского Рубенса? Не говоря уже о тех сокровищах, доступ к которым был в Ваше время закрыт, о тех музеях, которых тогда не было еще даже в проекте…
Я упоминаю об этом не для того, чтобы похвастаться или выразить сомнение в Вашей квалификации как художественного критика. Нет, одной коллекции великого Лувра и выставок Салона вполне хватало для того, чтобы составить адекватное представление об искусстве. Просто хотелось бы развеять Ваши возможные сомнения в осведомленности и любопытстве нынешней публики. Хотелось бы верить, что у меня, скромного ее представителя (в варианте начала двадцать первого века), наберется достаточно и любопытства, и осведомленности для того, чтобы вести разговор с Вами, мэтром и законодателем художественных вкусов второй половины века девятнадцатого.
Но я опять отошел в сторону… Кружу вокруг да около, как это часто свойственно людям, которые бессознательно оттягивают момент начала разговора на неприятную тему. Вы ведь простите мне эту слабость, мсье, – кому, как не Вам, писателю, должны быть понятны движения души человеческой. Вернемся к ТНСИ.
Я впервые по-настоящему столкнулся с этим явлением лишь тогда, когда, освободившись от монополии Эрмитажа, принялся ездить по всему свету и наслаждаться другими превосходными коллекциями искусства. Довольно скоро судьба привела меня в один из признанных культурных центров Европы. Помимо двух известнейших галерей, ради которых я, собственно, и приехал в тот город, путеводитель обещал знакомство с «крупнейшим в Европе музеем современного искусства». Время не торопило, и я пошел.
Музей и в самом деле был крупнейшим: множество просторных залов, с высокими потолками, превосходно освещенных… – уверен, что те же Лувр и Эрмитаж, не говоря уже о Старой Пинакотеке, горько позавидовали бы такой замечательной площадке. Но содержание… – о, что это было за содержание! На стенах висели блеклые серо-зеленые картины – совершенно одинаковые, повторяющиеся из зала в зал, с этажа на этаж. Сначала я решил, что постоянная экспозиция уехала на выставку в другой город, и вместо нее представлена ретроспектива какого-то необычайно плодовитого художника – скорее всего, близкого родственника директора музея, потому что повесить столь скучную мазню на обозрение публики мог лишь слепой от любви к автору человек. Каково же было мое удивление, когда я обнаружил, что передо мной как раз постоянная коллекция, а на красивых табличках рядом с картинами написаны разные имена. Директор музея просто не мог иметь такого количества близких родственников!
Мсье, я принадлежу к добросовестным представителям публики, то есть к тем, кто не бросает на середине книгу или музей. Знаете это чувство: а вдруг? Вдруг что-то необыкновенно красивое или просто интересное обнаружится именно на последней странице, в последнем зале? Музей был расчерчен стрелками, указывающими на продолжение экспозиции. Нелишняя мера, ведь если ориентироваться по обычному принципу «это я уже видел», то можно было с легкостью заблудиться, а то и вовсе сойти с ума в этом серо-зеленом лабиринте. Так, от стрелки к стрелке, я добрался до последних залов. Их финальный аккорд был достойным завершением всему осмотру. Выражаясь более цветисто, Минотавр этого лабиринта ждал зрителей у самого выхода.
Экспозицию завершали изображения мужских половых членов. Да-да, мсье, три полночленных зала, от пола до потолка увешанных пенисами – малыми и большими, волосатыми и бритыми, уныло поникшими и заинтересованно приподнятыми, толстенькими и тонюсенькими, пенькообразными коротышками и длиннющими червями. Это безудержное разнообразие казалось особенно разнузданным на фоне унылой серо-зеленой одинаковости, которая сопровождала меня на протяжении двухчасового путешествия по стрелкам. И этот разительный контраст не мог быть случайностью, мсье. Музей словно говорил мне: «Вот-те шиш, парень! Пошел-ка ты на…»
Не скрою, я вышел на чистый воздух именно с таким чувством. Меня послали, мсье. Меня, публику. В принципе, на этом можно было бы прекратить едва начавшееся знакомство с ТНСИ, но я уже упоминал о своей проклятой добросовестности. Я не позволил себе вынести окончательное суждение на основе одного визита в один-единственный музей, пусть и «крупнейший». Возможно, я чего-то не понял? Возможно, этот музей был исключением? Увы, я все понял совершенно верно, включая вышеупомянутый посыл и его адрес. А музей, если и отличался от других храмов ТНСИ в Берлине, Париже и Нью-Йорке, то лишь своим предпочтением живописи – абсолютно непозволительным с точки зрения наиболее продвинутых ТНСИведов.
Да-да, это не ошибка: не так давно знакомый художник, пытающийся выжить в Англии, с горечью рассказывал мне, что гранты, выделяемые тамошним Союзом художников на ТНСИ (грантами, мсье, называется современный способ финансирования науки, образования и ТНСИ. Обычно эти деньги выделяются толстосумами или берутся из карманов обычных налогоплательщиков, то есть публики) – так вот, эти самые гранты живописцам не предоставляются вообще! Вообразите, мсье: Союз художников официально объявляет живопись вне закона… – пардон, вне искусства – во всяком случае, искусства «современного», ТНСИ.
«Что же тогда в чести? – спросите Вы. – Наверно, скульптура?»
Ох, мсье… Не так давно я посетил выставку одного из признанных мастеров ТНСИ в Нью-Йорке. Каждый из экспонатов (а всего их было несколько десятков) представлял собой груду беспорядочно скрепленного цветного металлолома, взятого с автомобильной свалки. Нет, это не очень наглядный пример – ведь в Ваше время автомобиль еще вызывал интерес ввиду своей относительной редкости… Лучше представьте себе, что какой-нибудь забулдыга-грузчик из Маре спьяну порубил топором десяток-другой телег, привезших продукты на парижский рынок. Порубил, а затем опохмелился и случайным образом сложил из получившихся обломков несколько безобразных куч. Представили? Вот. Это и есть ТНСИ.
Кстати о Маре. Рынка там уже нет, зато поблизости находится парижский музей ТНСИ, названный именем одного из французских президентов. Да-да, мсье, Франция все еще республика. В этом музее я смог дополнить свои первые впечатления. Дело в том, что в качестве экспонатов там были выставлены большие фотографии женских гениталий в ракурсе, который один американский писатель удачно определил как «норки нараспашку». Художниц было несколько, и «норки» отличались степенью… э-э… впрочем, позвольте опустить детальное описание этой выставки – мы-то с Вами не ханжи, но вдруг дети услышат. Вышеупомянутая дополнительность моих впечатлений выражалась, прежде всего, в том, что из парижского музея я вышел с четким пониманием, что ТНСИ посылает не только «на…», но и «в…»
Думаю, что сейчас Вы возмущены, мсье. Ведь выше я упомянул о Вашей личной причастности к этим… гм… эксцессам. Уверен, что подобное утверждение кажется Вам полнейшим нонсенсом или даже прямым оскорблением. Какая связь может быть между Вами, защитником Мане, и рублеными телегами, не говоря уже о норках нараспашку? Но подождите с негодованием отбрасывать это письмо, позвольте объяснить, что тут имеется в виду.
Ровно полтора века назад, в 1863 году Эдуард Мане выставил свою картину «Завтрак на траве», а спустя еще два года – «Олимпию». Публика не приняла их, что и побудило Вас впоследствии написать знаменитое эссе, в котором Вы сформулировали свои эстетические принципы, а также свое понимание того, что есть красота и каким должно быть искусство. Там Вы писали:
«Красота живет в нас самих, а не вне нас. Какое мне дело до философских абстракций! Какое мне дело до совершенства, о котором мечтает кучка людей!»
Красота живет в нас самих… Без преувеличения, это было революционным заявлением, мсье Золя, хотя тогда еще никто не представлял, куда оно заведет нас в итоге. В самом деле, прежде молчаливо полагалось, что существует некий абсолютный эталон красоты, не зависящий от человека, что понятие о красивом и безобразном приходит к нам извне. Вы сформулировали это так:
«Посмотрим, каковы взгляды толпы на искусство. Она исходит из того, что вне художника существует некая абсолютная красота, или, лучше сказать, некое идеальное совершенство, к которому каждый стремится и приближается в той или иной степени. Есть, следовательно, и некое общее мерило прекрасного, каковым является сама эта отвлеченная красота; с указанным мерилом люди подходят к любому произведению и, в зависимости от того, насколько оно соответствует этому мерилу, судят о достоинствах произведения».
Но из какого-такого «извне» черпала неразумная «толпа» свои наивные представления о Красоте? На это были разные ответы. Те, кто выводили смысл бытия из идеи Бога, естественным образом помещали туда же и Красоту. Бог благ; это благо и является Красотой. Дальше начинались расхождения. Наиболее последовательные, утверждавшие, что Бог, во-первых, един, а во-вторых, сотворил мир по своему проекту, неизбежно должны были считать результат удавшимся на сто процентов. Иными словами, мир для них красив весь, без исключения; красив уже потому, что сотворен Создателем. Тогда задача художника сводится к тому, чтобы отразить эту красоту. Если отражение оказывается точным (не обязательно фотографически – точным по сути), то оно красиво. Если отражение искажено, то впору говорить об уродстве.
Язычество и его мотивы несколько усложняли картину. Добавьте к благому Богу злоумышленного Сатану (не говоря уже о более дробном делении, вплоть до густонаселенного пантеона хороших и плохих богов), и уродство предстанет уже не результатом случайного искажения, а кознями дьявола, злонамеренно подсунувшего художнику в качестве образца свой, дурной, сатанинский кусок бытия.
Но дело тут даже не в Боге, мсье. Любой человек, собравшийся говорить о Красоте, должен прежде решить для себя вопрос об устройстве мира. Любой, как бы ни был он далек от церкви, мечети, синагоги или индуистского храма. Этот вопрос представляет собой довольно простую дилемму «единого или множественного». Веришь ли ты, что мир подчиняется единой системе законов, что всё в нем взаимосвязано, как в едином куске, что пути его развития определены заранее и что развитие это имеет некую цель, пусть пока и не вполне ясную? Или, напротив, ты полагаешь, что мир составлен из бесконечного множества хаотически взаимодействующих множеств, что всем движет случайность, хаос, случайно самоорганизующийся, чтобы столь же случайно распасться?
Как это связано с Красотой? Напрямую, мсье. В первом случае художник будет искать в мире устойчивые связи, гармонию, равновесие – в точности, как приверженцы Бога Единого. Во втором он выберет себе какого-нибудь частного «божка»: осеннюю природу, женщину, фрукты на столе… Вы скажете, что эта классификация атеистов не слишком отличается от вышеописанной классификации религиозных, и будете правы. Но я не вижу в этом ничего странного: ведь атеисты не только «тоже верят», но и «тоже верят по-разному»: одни в единство мира, другие – в множественность.
Важно то, что во всех этих случаях источник Красоты размещается в мире,
снаружи от человека. Ваш же манифест, мсье, размещает его
внутри, делает индивидуальным качеством любого из нас. Нет-нет, я далек от того, чтобы приписывать Вам честь (кто-то скажет – сомнительную) возведения человека на высшую ступень мироздания, в центр, мозг, сердце Вселенной. Это было сделано еще до Вас и наряду с Вами – вплоть до крайних, сверхчеловеческих форм, описанных одним из Ваших немецких современников. Но именно Вы, мсье, первым четко выразили этот принцип применительно к искусству.
Без сомнения, Вы должны были понимать проблематичность такого подхода. С одной стороны, он разом освобождает художника от необходимости вглядываться в окружающий мир в поисках Красоты: теперь она всегда при нем,
внутри, и он может в любой момент перенести ее на холст посредством созерцания собственного пупа. С другой, возникает проблема связи с публикой или, как сказали бы сейчас, коммуникативный разрыв: ведь у каждого из людей публики есть свое собственное нутро и свой собственный пуп, отличный от пупа художника. Внешний мир обладает тем преимуществом, что является общим для всех, объединяя, таким образом, людей и обеспечивая им общий язык. Но если вы помещаете образец внутрь индивидуума, то язык перестает быть общим, а значит, есть опасность, что произведение искусства потеряет свои коммуникативные свойства, превратится в непонятный публике шум, серо-зеленое пятно, груду рубленых телег.
Теперь, полтора столетия спустя, можно твердо констатировать, что эта опасность не только реализовалась в полной мере, но и почти полностью истребила изобразительное искусство, превратив его в ТНСИ. Позвольте привести Вам несколько самых кричащих примеров. В 1917 году Ваш соотечественник Марсель Дюшан представил на выставку писсуар. Нет, не изображение писсуара, как Вы, наверно, подумали, а сам писсуар – самый что ни на есть стандартный образчик из стандартного сортира. Личные усилия Дюшана в процессе создания этого шедевра ограничились транспортировкой его в выставочный зал; впрочем, возможно, что и эту работу он препоручил грузчикам. Другой певец туалетной темы, итальянец Пьетро Мандзони закатал в консервные баночки собственные, пардон, фекалии, надписал на этикетках «Дерьмо художника» и выставил эти творения на продажу. А живописец Ив Кляйн, отбросив кисти, мазал краской свой, пардон, филей и просто садился на полотно, придавая новый смысл выражению «отпечаток таланта».
Понимаю, что Вам трудно в это поверить. Наверняка, выпуская свой манифест, Вы имели в виду нечто совсем-совсем другое. Но если вдуматься, мсье, то удивляться нечему. В самом деле, если согласиться, что
мерило Красоты пребывает внутри художника, то приходится заранее принять любую – повторяю: любую! – форму его самовыражения. В искусство априори превращается всё, что называет таковым человек, называющий себя художником! Даже если это писсуар, консервированное дерьмо или отпечаток задницы.
Впрочем, нельзя сказать, что Вы вовсе не видели этой проблемы. Значительная часть Вашего манифеста посвящена фигуре Критика. И это неслучайно. Ведь если есть проблема коммуникации, то рано или поздно понадобится переводчик! Так обычный тандем «художник-публика» превращается в трио: «художник-критик-публика». Но должен ли Критик удовольствоваться скромной ролью толмача? Нет, ни в коем случае! Вот что Вы пишете по этому поводу:
«Нелепого общего мерила больше не существует; критик изучает произведение как таковое и признает его значительным, если находит в нем действительность, переданную сильно и своеобразно; в таком случае он объявляет, что в историю искусства вписана новая страница, что появился новый художник, который открывает в природе новую душу и новые горизонты».
Здесь, мсье, видно, что Вы всё же чувствовали опасность и намеревались предотвратить ее при помощи посредника. Критик у Вас выступает не только в роли переводчика, но и в качестве эксперта, объявляющего художника художником! Иными словами, для того, чтобы стать художником, необходимо завизировать этот статус у критика; до получения заветной визы твой писсуар останется всего лишь писсуаром, а ты – самозванцем.
На первый взгляд, эта поправка кажется разумной, поскольку призвана предотвратить появление в искусстве шарлатанов. Но лишь на первый взгляд, мсье, лишь на первый: ведь теперь свободный художник из Вашей начальной формулы перемещается на подчиненную, чтоб не сказать – рабскую – роль. Реально она теперь звучит так:
мерило Красоты пребывает внутри критика, который и решает, кому быть художником.
Мне очень жаль разочаровывать Вас мсье, но на практике принципы Вашего манифеста привели к образованию касты жирных котов, именуемых ныне кураторами. Именно эти низкопробные сутенеры от искусства, в жизни не бравшие в руку кисти или резца, решают теперь судьбы художников и скульпторов. Они распределяют гранты и стипендии, они приглашают на выставки, они дают рекомендации музеям, они «открывают новых гениев», и горе тому художнику, который не удостоился их внимания! Ведь путь к публике, согласно формуле Вашей триады, лежит через них и только через них! Художник, который отказывается лизать куратору то, чем Кляйн садился на полотно, не имеет сегодня ни единого шанса называться художником.
Неужели это то, о чем Вы мечтали, мсье? Уверен, что нет. Но именно Вы начали процесс, который в итоге разрушил искусство, приведя его в состояние ТНСИ. Нет-нет, я ни секунды не сомневаюсь в том, что Ваши намерения были самыми благоразумными. Но, увы… Вы хотели освободить Художника и превратили его в раба, в безвольную марионетку в цирке кураторов. Вы хотели сделать из Критика учителя нравов, идейного вождя и превратили его в бессовестного дельца, в Карабаса-Барабаса, в гадкого племенного царька-людоеда. Вы хотели просветить публику, приобщить ее к культурным ценностям и… – а кстати, действительно, что произошло с публикой?
В своем манифесте Вы жаловались: «…никто не направляет толпу. Искусство как бы расчленилось; великое государство, дробясь, образовало множество маленьких республик. Каждый художник привлекает толпу на свою сторону, льстя ей и предоставляя любимые игрушки — золоченые и разукрашенные розовыми бантиками. Так искусство превратилось у нас в большую кондитерскую, где имеются конфеты на любой вкус. Обольщенная публика переходит от одного к другому, сегодня развлекаясь жеманностью Икса, завтра отдаваясь обманчивой мощи Игрека. И это постыдное мелкое торгашество, это расхваливание, это восхищение всякой дрянью совершается во имя так называемых священных законов искусства».
Вы выражали надежду, что если бы восторжествовал провозглашенный Вами принцип «внутренней» правды, то
«…люди решились бы наконец понять, что не существует ни общего мерила, ни каких-либо обязательных правил, а есть живой человек, который несет с собою одно из свободных проявлений жизни, отдает плоть и кровь свою и поднимается в славе людской тем выше, чем он самобытнее и ярче».
И вот свершилось, Ваш принцип восторжествовал.
Живой человек отдает публике не только свои
плоть и кровь (как Кляйн), но даже и выделения (как Мандзони). Перестала ли публика развлекаться жеманностью Икса и отдаваться обманчивой мощи Игрека? О, да. Теперь она и не развлекается, и не отдается. Сегодня, приходя на выставки ТНСИ, она не чувствует вовсе ничего – то есть не испытывает по отношению к выставленному вообще никаких эмоций. Зато бывшее
«постыдное мелкое торгашество» превратилось в откровенное вложение капитала. Нынче публика смотрит на произведения ТНСИ, как на товар – и только. Баночки «Дерьма художника» стоят сейчас десятки тысяч долларов, и со временем цена лишь растет. И снова спрошу: неужели Вы мечтали об этом, мсье?
Вижу, Вы уже схватились за голову. Вы спрашиваете, что же будет дальше? Неужели с искусством покончено раз и навсегда? Если честно – не знаю. Ясно одно: настоящие художники по-прежнему остаются с публикой – с теми, кого Вы презрительно именуете «толпой». Настоящее искусство, дорогой мсье, выживает лишь в непосредственном контакте с людьми, в стороне от пробуренных кураторами скважин, из которых качаются краденые деньги и шарлатанская слава.
Увы, за полтора века публике настолько задурили голову, что она уже не верит никому и не слушает ничего, кроме азартных выкриков продавцов на аукционе. Единственная надежда искусства заключается сейчас в избавлении от сутенеров-кураторов. Надо дать пинка под зад этим отвратительным жирным котам. Не думаю, что это будет легко: за кураторами стоят деньги, огромные деньги. Толстосумы, накупившие писсуаров, дерьмоконсервов и черных квадратов, сделают все, чтобы защитить вложенный капитал.
И тем не менее, нужно во что бы то ни стало вернуться к прежнему тандему «художник-публика». Как же так, – воскликнете Вы, – неужели снова потакать низменным вкусам? Почему же непременно «потакать» дорогой мсье? Вы всегда имеете возможность высказать свое мнение. Высказать, но ни в коем случае не навязывать. Потому что искусство живет лишь в черноземе толпы – грязном осенью, жестоком зимой и воняющим навозом по весне. Лишь там, в живительном перегное ругани и хвалы, плевков и аплодисментов, прозрения и непонимания – лишь там, среди свежих ростков, червей и палых листьев, могут родиться Мане и Милле, Делакруа и Дега. А в денежных скважинах жирных котов никогда не вырастет ничего, кроме кляйнов, поллоков, абрамовичей и прочих жуликов.
Но главное, Вы и Ваши единомышленники должны признать, что ошиблись. Красота живет-таки снаружи, а не внутри, в мире, а не в человеке. Искусство обладает-таки универсальным мерилом. Лишь этот факт и обеспечивает ему вожделенную связь с публикой, позволяет говорить на языке, общем и для зрителя, и для художника. Искусство, которое не в состоянии установить контакт с публикой без объяснений куратора, просто не может считаться искусством.
Наверно, Вы не преминете спросить, что же тогда искусство. Я бы ответил на этот вопрос так:
искусство – это характеризующийся неординарным мастерством метод отражения/познания мира посредством конвенционального образного языка. Обратите внимание на требование конвенциональности. Художник всегда пытается взорвать форму, изменить язык – ведь если любой его мазок предсказуем, то и вся картина скучна. Истинный творец всегда ведет себя неожиданно в той или степени. Но именно «в той или степени»; если же нововведения чересчур кардинальны или встречаются на каждом шагу, то язык становится непонятен, превращается в бессмысленный шум, столь характерный для ТНСИ. В шум, уничтоживший искусство в том виде, каким знали его Вы.
Но мне не хотелось бы заканчивать письмо на этой пессимистической ноте. Видите ли, мсье, народ, к которому я имею счастье принадлежать, привык искать крошечные ростки плюсов даже в непролазной чаще сплошных минусов. Думаю, что причиной тому – вера в благую суть мира, предписанная нам еще на заре цивилизации. Как бы там ни было, попробуем найти положительный урок и в печальной судьбе искусства.
На мой взгляд, стопятидесятилетняя история ТНСИ может служить наглядным доказательством того, что в огромном, едином, пронизанном нитями взаимозависимостей мире нет такой части, которая была бы значима сама по себе. Все они обретают смысл лишь в связи с чем-то существенно большим. Любая часть обречена на причастность – по отдельности она превращается в ничто, в шум, в хаос. Любая – даже возомнившая себя пупом Вселенной, господином мира и источником Красоты.
А значит, мсье, и все наши достижения, открытия, шедевры представляют собой не более чем отражение великого Целого – не слишком точное, не слишком ясное, но поражающее воображение даже в этом размытом, несовершенном виде. Мы всего лишь зеркало, живое зеркало нашего прекрасного мира. А зеркала, мсье, всегда направлены вовне. Смысл их бытия пребывает снаружи, снаружи, а не внутри. Тому, кто еще сомневается в этом выводе, следует взглянуть на плоды полуторавековых поисков внутреннего содержания. Вот они, эти плоды – упакованы в консервные баночки по 30 граммов нетто.
Искренне Ваш,
Несвоевременный Корреспондент.
Бейт Арье, март 2013
возврат к «Несвоевременным письмам»