На вечер, посвященный 200-летию первой публикации повести Н. В. Гоголя «Тавас Тапухи», я приехал со значительным опозданием. Небольшой зал Иерусалимской общинной библиотеки был полон, люди стояли в дверях. Кто-то читал текст великого произведения – в микрофон, так что хорошо было слышно даже в коридоре. Я прислонился к стене, вытер со лба пот и стал слушать.
«При въезде на базу, – донеслось из динамиков. – При въезде на базу…»
* * *
При въезде на базу их оглушили пять десятков жестких ладоней, ударявших в лежавшие на земле доски шеш-беша. Сильные игроки сидели под навесами на улице, бросали кости и проворно двигали своими дюжими руками черные и белые шашки. Суданцы сидели перед кучами китайского хлама. Бедуин развесил дорогие платки. Арабский лоточник стругал в питу мясо с медленно вращающейся на шампуре, сочащейся бараньим жиром швармы. Кацап, выставив вперед свою голову, цедил из бутылки водку. Но первым, кто попался им навстречу, был милуимник из бригады Голани, спавший, раскинув руки и ноги, на самой середине дороги. Тавас Тапухи не мог не остановиться и не полюбоваться на него.
– Эх, как важно развернулся! Фу ты, какая пышная фигура! Устал рыцарь от шеш-беша и курева… – говорил он, остановивши мотоцикл и оглядывая площадь перед базой голанчиков.
Здесь были те, которые мотали уже пятую неделю милуима, и которые вместо бледной повседневности увидели жизнь во всем ее разгуле; были и те, которые, по благородному обычаю бригады Голани, не могли удержать в кармане своем ни копейки; были и те, которые дотоле двадцать шекелей считали богатством, у которых, по милости кацапов, карманы можно было выворотить без всякого опасения что-нибудь выронить. Только вороватые кацапы, арабы и нелегальные суданцы с эритрейцами осмеливались жить и торговать поблизости от базы, потому что беспечные голанчики никогда не любили торговаться, а сколько рука вынула из кармана денег, столько и платили. Впрочем, участь этих корыстолюбивых торгашей была очень жалка. Они были похожи на тех, которые селились у подошвы Везувия, потому что как только у голанчиков не доставало денег, то удалые разбивали их лавочки и брали всегда даром.
Тапухи въехал на базу и спешился. На главном плацу толпились расхлюстанные милуимники. Говорил горячий сержант из марокканцев:
– Такая пора теперь завелась, что уже и синагоги теперь не наши!
– Как не наши?
– А так! Все кацапы засрали! Уже и внутрь не зайдешь без того, чтобы о пьяного кацапа не споткнуться!
– Что ты толкуешь?
– И если рассобачий кацап не плюнет в супермаркете на мацу, то ее и на полку не поставят!
– Врет он, братья, не может быть того, чтобы нечистый кацап мацу трогал!
– Слушайте!.. Еще не то расскажу: олигархи кацапные ездят теперь по всей Земле Израиля в мерседесах. Да не то беда, что в мерседесах, а то беда, что отняты те мерседесы у нашего брата-голанчика, за долги отняты! Слушайте! Уже, говорят, кацапки шьют себе мини-юбки из Торы! Вот какие дела водятся в Земле Израиля, братья! А на Украине? Что они делают нынче на Украине, твари кацапные?! А вы тут сидите на бригадной базе да гуляете, да, видно, Хизбалла такого задала вам страху, что у вас уже ни глаз, ни ушей – ничего нет, и вы не слышите, что делается на свете.
Всколебалась вся толпа. Сначала пронеслось по всей площади молчание, подобное тому, как бывает перед свирепою бурею, а потом вдруг поднялись речи, и весь заговорил батальон.
– Как! Чтобы кацапы засирали наши синагоги! Чтобы олигархи ихние отнимали мерса у нашего брата-голанчика! Как! Чтобы попустить такие мучения на Еврейской земле от проклятых недоверков! Чтобы вот так поступали с магадом, махатом и раматкалем! Да не будет же сего, не будет!
Такие слова перелетали по всем концам. Зашумели голанчики и почуяли свои силы. Тут уже не было волнений легкомысленного народа: волновались всё характеры тяжелые и крепкие, которые не скоро накалялись, но, накалившись, упорно и долго хранили в себе внутренний жар.
– Перевешать всю кацапню! – раздалось из толпы. – Пусть же не шьют из Торы юбок своим кацапкам! Пусть же не плюют на святую мацу! Перетопить их всех, поганцев, в Ярконе!
Слова эти, произнесенные кем-то из толпы, пролетели молнией по всем головам, и толпа ринулась на площадь с желанием перерезать всех кацапов.
Бедные сыны Московии, растерявши все присутствие своего и без того мелкого духа, прятались в пустых водочных бочках, в печках и даже заползали под юбки своих кацапок; но голанчики везде их находили.
– Ясновельможные адоны! – кричал один, высокий и длинный, как палка, кацап, высунувши из кучи своих товарищей жалкую свою рожу, исковерканную страхом. – Ясновельможные адоны! Слово только дайте нам сказать, одно слово! Мы такое объявим вам, чего еще никогда не слышали, такое важное, что не можно сказать, какое важное!
– Ну, пусть скажут, – сказал Тапухи, который всегда любил выслушать обвиняемого.
– Ясные адоны! – произнес кацап. – Таких адонов еще никогда не видывано. Ей-богу, никогда! Таких добрых, хороших и храбрых не было еще на свете!.. – голос его замирал и дрожал от страха. – Как можно, чтобы мы думали про голанчиков что-нибудь нехорошее! Те кацапы совсем не наши, те, что буйствуют на Украине! Ей-богу, не наши! То совсем не кацапы: то черт знает что. То такое, что только поплевать на него, да и бросить! Вот и они скажут то же. Не правда ли, Коля, или ты, Вася?
– Ей-богу, правда! – отвечали из толпы Вася и Коля в изодранных толстовках, оба белые, как глина.
– Мы никогда еще, – продолжал длинный кацап, – не снюхивались с неприятелями. А католиков мы и знать не хотим: пусть им черт приснится! Мы с голанчиками, как братья родные…
– Как? Чтобы голанчики были с вами братья? – произнес один из толпы. – Не дождетесь, проклятые кацапы! В Яркон их, работа́й! Всех потопить, поганцев! Не утонут, так отравятся – там вода сами знаете какая…
Эти слова были сигналом. Кацапов расхватали по рукам и начали швырять с моста. Жалобный крик раздался со всех сторон, но суровые голанчики только смеялись, видя, как кацапские ноги в лаптях и портянках болтались на воздухе. Бедный оратор, накликавший сам на свою шею беду, схватил за ноги Таваса Тапухи и жалким голосом молил:
– Великий господин, ясновельможный адон! Я знал и брата вашего, покойного Менаша! Был воин на украшение всему рыцарству. Я ему восемьсот шекелей дал, когда нужно было откупиться от банка.
– Ты знал брата? – спросил Тавас.
– Ей-богу, знал! Великодушный был адон.
– А как тебя зовут?
– Ванька.
– Хорошо, – сказал Тавас и потом, подумав, обратился к голанчикам и проговорил так: – Кацапа будет всегда время повесить, когда будет нужно, а на сегодня отдайте его мне.
Сказавши это, Тавас повел его к солдатскому сортиру, возле которого стояли голанчики из его роты.
– Ну, полезай под толчок, лежи там и не пошевелись; а вы, братцы, не выпускайте кацапа.
Неделей позже, проезжая по улице, Тавас Тапухи увидел, что кацап его Ванька уже разбил какой-то бесхозный киоск и наворовал оттуда водки. Ту, что была в бутылках, он уже вылакал и теперь лизал из лужи то, что разбилось и пролилось при взломе. «Каков чертов кацап!» – подумал про себя Тавас и, подъехав к нему на мотоцикле, сказал:
– Дурень, что ты здесь сидишь? Разве хочешь, чтобы тебя прибили, как вонючего хорька?
Ванька в ответ на это подполз к нему поближе и, сделав неверный знак рукой, как будто хотел объявить что-то таинственное, нечленораздельно замычал, ворочая налитыми кровью зенками. Пожал плечами Тавас Тапухи, подивившись грязной кацапской натуре:
– А ну, геть отсюда, вор!
Испуганный кацап припустился тут же во все лопатки, как только могли вынести его тонкие, сухие икры. Долго еще бежал он без оглядки по улице и потом далеко по всему чистому полю, хотя Тавас вовсе не гнался за ним, размыслив, что неразумно вымещать запальчивость на первом подвернувшемся…
* * *
Кто-то осторожно тронул меня за локоть. Я обернулся: на меня, смущенно улыбаясь, смотрел очень пожилой человек. – Простите, ради Бога, – проговорил он. – У вас не найдется сигареты? Курить хочется так, что мочи нет, а я пачку в машине забыл.
Я кивнул. Мы вышли на лестницу.
– Боже, как хорошо… – протянул старик, выпустив дым, и тут же спохватился. – Мне так неудобно, если б вы знали. Вам ведь, наверно, хотелось послушать.
Я махнул рукой:
– Ничего страшного. Я так люблю эту повесть, что практически знаю ее наизусть. Великая вещь…
Какое-то время мы курили, не произнося ни слова, затем старик нарушил молчание. Голос его звучал напряженно.
– Вы ведь знаете, что это адаптированный вариант?
– Адаптированный? – удивился я. – В каком смысле?
– В прямом, – улыбнулся мой собеседник. – Видите ли, дело в том…
Мы вернулись в коридор лишь полчаса спустя, как раз к моей любимой сцене. «Вдали горел монастырский сад…» – донеслось из динамиков.
* * *
Вдали горел монастырский сад. Казалось, слышно было, как деревья шипели, обвиваясь дымом, и когда выскакивал огонь, он вдруг освещал фосфорическим, лилово-огненным светом спелые гроздия слив или обращал в червонное золото там и там желтевшие груши, и тут же среди их чернело висевшее на стене здания или на древесном суку тело бедного кацапа или монаха, погибавшее вместе с строением в огне.
Тавас прямо подъехал к нечистому, запачканному домишке, у которого небольшие окошки едва были видны, закопченные неизвестно чем; труба заткнута была тряпкою, и дырявая крыша вся была покрыта воробьями. Куча всякого сору лежала пред самыми дверьми. Из окна выглядывала голова кацапки, в чепце с потемневшими жемчугами.
– Муж дома? – сказал Тапухи, слезая с мотоцикла и прислоняя его к забору.
– Дома, – сказала кацапка и поспешила тот же час выйти со стопой пива для рыцаря и с тряпицей обтереть мотоцикл.
– Где же твой кацап?
– Он в другой светлице водку глушит, – проговорила кацапка, кланяясь и пожелав здоровья в то время, когда Тапухи поднес к губам стопу.
– Оставайся здесь и помой мотоцикл, а я пойду поговорю с ним один. У меня до него дело.
Этот кацап был известный Ванька. Он уже пристроился тут вором и пьяницей; обворовал понемногу всех окружных жильцов, завалил все вокруг грязью и пьянством и сильно означил свое кацапское присутствие в той стране. На расстоянии трех миль во все стороны не оставалось ни одного дома в порядке: все валилось и дряхлело, все воняло сивухой, и осталась бедность да лохмотья; как после пожара или чумы, выветрился весь край. И если бы десять лет еще пожил там Ванька, то он, вероятно, выветрил бы и все страну.
Тавас вошел в светлицу. Кацап, накрывшись своим довольно запачканным саваном, поедал из миски накрошенный хлеб с водкой и только оборотился, чтобы в очередной раз рыгнуть и сплюнуть, по своему скотскому обычаю, как вдруг глаза его встретили стоявшего позади Тапухи. Тут же припомнил кацап о двадцати тысячах шекелей, которые были обещаны полицией за голову Таваса; но он постыдился своей корысти и силился подавить в себе вечную мысль о халявном богатстве, которая, как червь, обвивает душу каждого кацапа…
* * *
Я слушал и не слышал: история, рассказанная стариком, заполнила и захватила все мое сознание и мешала воспринимать знакомые строки. Наконец, устав бороться с собой, я вздохнул и двинулся к выходу.
– Куда же вы? – остановил меня заядлый курильщик. – Так и не дослушаете?
– В другой раз…
Выйдя на улицу Агриппас, я глубоко вдохнул прохладный иерусалимский воздух с горьковатой примесью специй от близкого рынка. Сверху сияли крупные звезды. Город насмешливо взирал на меня из темноты.
– Ты-то хоть не адаптированный? – неловко проговорил я, просто, чтобы что-то сказать.
Он не удостоил меня ответом.
Бейт-Арье,
18 июня 2013 года, годовщина Уманской резни