Летит, летит ракета...

возврат к библиографии

Летит, летит ракета… (частичная публикация)

“Летит, летит ракета вокруг большого света. А в ней сидит Гагарин – простой советский парень.” Была во времена моего детсадовского детства такая считалка. А может, песенка, а может, стишок, а может, дразнилка. Не знаю, жива ли она еще: ведь слово “советский” вышло из повседневного употребления. Возможно, теперь говорят “простой российский парень”?

Нет, навряд ли: уж больно отдает определение “российский” картонной политкорректностью – слишком взрослым недугом для бывших советских детсадов. Кашлем там страдают, ушами, животом, желтухой-золотухой, соплями, а вот политкорректностью – нет, не страдают, хоть этим Бог миловал.

Что же тогда? “Обычный русский парень”? Тоже не абы как. Простой-то он, Гагарин, простой, но вот обычный ли? Конечно, нет. “Простой” на Руси издавна звучало комплиментом, в отличие от полупрезрительного “обычный”. Разве обычных в космос посылают, тем более первыми? Короче, не вытанцовывается. Скорее всего, сдохла та считалка, а может, песенка, а может, стишок. Сдохла вместе с Советами, да будет земля им колом. Лежит себе где-нибудь в братской могиле, рядышком с политинформацией, пионерским галстуком и коммунистическим субботником.

Да и сам простой советский парень Гагарин, честно говоря, как-то выцвел, на манер старого, пыльного, на комоде забытого снимка. Это ведь только кажется, что из гнилого огурца можно хороший кусок вырезать. То есть вырезать-то можно, но кто ж его есть станет, когда в супермаркете свежий продается, в полиэтиленовой пленочке, прямиком из парника, во всей красе своих модифицированных генов, нитратов и пестицидов? Вот то-то и оно…

Должен заметить, что мне упомянутая считалка никогда особенно не нравилась. Рифма плохая. “Гагарин – парень”… Нескладушки. Так и просится на язык что-нибудь другое. Например, “барин”. “А в ней летит Гагарин – простой советский барин.” Совсем другое дело!.. Хотя это уже какой-то оксюморон получается, как сказала бы моя детсадовская нянечка баба Фекла, знай она это мудреное слово. Нет, что ни говорите, а считалочка с самого начала была не жилец. Как, собственно, и Советы.

Да… Но речь тут пойдет вовсе не о Советах, и не о Гагарине, и даже не о считалочке, а о ракете. Летит, летит ракета… Не будь ее, не вспомнилась бы и считалочка.

История, которую я собираюсь вам поведать, вымышлена на сто процентов, а значит, абсолютно правдива. В самом деле, переврать можно только реально произошедшие события, что, как правило, и делает любой рассказчик, неизбежно искажающий картину под воздействием собственного шкурного интереса, или собственной куриной слепоты, или собственной дремучей глупости.

Но даже если представить, что вы имеете дело с наичестнейшим, наиумнейшим и наизорчайшим репортером, все равно пересказанное им окажется безнадежно далеким от действительности: ведь никто не в состоянии хотя бы перечислить бесконечное многообразие событий, и их деталей, и деталей их деталей, и деталей деталей их деталей… Хотя бы перечислить – не говоря уж о том, чтобы выстроить все в правильном порядке! Да и что это такое – “правильный порядок”, и есть ли он вообще, этот порядок, и правилен ли он?

Ну уж нет, дорогие друзья. Любого, кто постучится в вашу дверь с россказнями о том, как, якобы “было на самом деле”, вы можете смело спустить с лестницы как бессовестного и, возможно, злонамеренного лгуна. Верьте лишь тем, кто честно гарантирует вам чистейший, стопроцентный вымысел. Например, мне.

Название поселка Матарот в переводе с древнего языка означает “цели”. Возможно, когда-то, лет семьдесят назад, здесь находилось армейское стрельбище. Гм… Армейское? По тем, еще колониальным, временам стрельбище следовало бы назвать партизанским. Но я предпочитаю не упоминать его вовсе, ибо официальная история Матарота о стрельбище умалчивает, а ссылается исключительно на идеализм рукасто-голенастых отцов-основателей поселка, видевших в нем реализацию своих заветнейших целей: общинной жизни и совместного радостного сельскохозяйственного труда, свободного от частной собственности и эксплуатации человека человеком.

Со временем эти благоглупые идеалы рассосались, как Советы и считалка про Гагарина, а вот название осталось. К началу моего повествования Матарот насчитывал около сотни домов, большей частью покинутых своими обитателями – по причинам, о которых будет рассказано ниже. В соответствии со вкусами отцов-основателей, привыкших всегда и отовсюду видеть захватывающую дух перспективу, поселок располагался на невысоком холме – единственном на всю эту пустынную и удручающе безводную округу. Возможно, учитывая эту безводность, следовало бы, наоборот, обосноваться в низинке для лучшей утилизации редких зимних дождей, но о вкусах не спорят – особенно когда речь идет о вкусах идеалистов.

Километрах в пяти от восточного склона холма лежал город… хотя какой он, на фиг, город? – лежал городок, маленький городок, из тех, какие называют “городами развития”, тем самым недвусмысленно указывая на их постоянную прискорбную недоразвитость. Ну зачем такому городку имя, скажите на милость? Нет в нем ничего примечательного и никогда не было: ни тебе идеалов, ни тебе Гагарина, ни тебе стрельбища. Вот когда и ежели разовьется во что-нибудь путное, тогда уже и поименуем… а пока… пока пусть будет просто “город N.” N с точкой, да и все тут.

Население города N. условно делилось на две группы. Первая не работала и жила на государственное пособие; вторая же занималась тем, что обслуживала первую, то есть сначала выдавала упомянутые пособия, а затем постепенно забирала их назад без остатка. Когда-то в городке существовала тяжелая по местным меркам промышленность в виде трикотажной фабрики и завода по производству махровых полотенец, но затем и тот, и другая переехали поближе к более ловким и дешевым рукам, а N. остался ни с чем.

К счастью, доброе государство не бросило городок в беде. Взамен сбежавших фабрики и завода – этих предательских бастионов капитализма – оно выстроило в N. замечательный суперсовременный колледж, справедливо рассудив, что недостаток в развитии легче всего ликвидируется посредством серьезного академического образования. Колледж именовался “Упыр” – по имени его основателя и бессменного ректора, профессора Гамлиэля Упыра, – и предлагал широкий спектр дисциплин, жизненно необходимых для недоразвитых жителей недоразвитого городка, как то: теория и практика гуманизма, искусство европейского перформанса, прогрессивная журналистика, основы феминизма, кинодокументалистика и современная литература народов Океании.

Профессор Упыр, мировое светило в области криптобарбологии третьего полушария косного мозга, лично следил за составлением учебных программ и уровнем преподавательского состава. Правда, злые языки утверждали, что учреждение колледжа не имеет ничего общего с проблемами развития города N., а заключается скорее в развитии академических амбиций самого Упыра и его ближайших последователей. Кое-кто даже многозначительно кивал на не совсем благозвучную для какого-нибудь мохнатого восточно-европейского уха фамилию профессора и на его подозрительно трансильванское происхождение.

Но стоит ли принимать всерьез всякие злые языки и мохнатые уши? Нет, не стоит. И тем не менее, некоторые сомнения возникали даже у самых доброжелательных наблюдателей. Увы, неблагодарные N-ские аборигены, для которых, собственно, и городился весь огород, не спешили поступать в колледж. Они оправдывали свое нежелание, а то и прямой саботаж чересчур завышенными требованиями вступительных экзаменов, нагло выходящих за рамки спортивного приложения центральной газеты – привычного и, что греха таить, единственного чтения горожан. В результате почти все студенты Упыра были приезжими – обстоятельство чрезвычайно важное для нашего рассказа.

Но вернемся на холм, где привольно раскинулись дома и дворы поселка Матарот. Западный его склон смотрел в сторону приморского района, именуемого здесь, как, впрочем, и во всем мире, Полосой. Полосу населяли люди, соответственно называемые полосатиками, полосятами или полостинцами, причем населяли густо, шумно и весело. Подобно жителям города N., полостинцы условно делились на две категории. Первая тоже не работала и жила на пособие – в случае Полосы не государственное, а международное, ооновское. Вторая группа, как и в городе N., обслуживала первую, сначала медленно и со скрипом выдавая, а затем быстро и со вкусом отнимая присылаемое из ООН добро.

Казалось бы, при таком поразительном сходстве образа жизни, N-цы и полостинцы должны были стать друзьями не разлей вода. Но судьба судила иначе – возможно, именно вследствие катастрофической нехватки воды, а может, просто из-за крайней разности характеров. Знаете, беспокойные приморские народы отличаются от сухопутных еще сильнее, чем морская черепаха от пустынной. Море, оно ведь как вокзал: так и норовит раскачать беззащитную душу.

Если жители города N. принимали свое пособие со смирением и похвальной сосредоточенностью на маленьких, но емких радостях жизни, то полосята-полостинцы постоянно скучали. А скучающий человек, известное дело, озабочен прежде всего поиском развлечений. Уж чего только они себе не придумывали! Массовые народные мистерии, площадной театр и площадной юмор, стрельбу в воздух и стрельбу друг в друга, стрельбу одиночными и стрельбу очередями, стрельбу залпом и стрельбу вразнобой, и даже уморительную забаву, практикуемую только на Полосе и оттого именуемую “полосованием”, когда из тела одного из забавников извлекаются внутренности, и счастливые полосята бегут по улицам Полосы, радостно потрясая кровавыми кишками, печенью и прочим полосатым ливером. Кстати, из-за этих веселых бегов полостинцев иногда еще называют “беженцами”.

Да только разве разбежишься по-настоящему в узкой и недлинной Полосе? Тесно там скучающему беженцу. А где теснота, там и ссора с соседями. А тут еще и разногласия относительно полосования подоспели. Люди, они разные, что ж тут поделаешь? Кому-то бег с кишками – смешной спорт, а кому-то неприятно. Непонимание налицо.

Долго ли коротко, поссорились N-цы и полостинцы, сильно поссорились. Когда-то в гости захаживали, а теперь забор вокруг Полосы стоит, армия с пулеметами, вертолеты и прочее разнообразие. Вон он, этот забор, в километре всего от крайних домов Матарота, а вон и джип армейский, и танк орудием помавает, аки слон хоботом. А за забором – триста метров выжженной пристрелянной земли, где даже мышка, снаряда не схлопотав, не проскочит.

Зато какая развлекуха! Вот уж теперь жителям Полосы скучать не приходится! Сколько всего нового прибавилось! Можно с танком в пятнашки поиграть, можно по нейтралке с пулей наперегонки пробежаться. Пуля, она, конечно, шустрая, ну так что? Полосята тоже быстро бегать умеют: кто они, в конце концов, – беженцы или не беженцы? Вот то-то и оно… Опять же сырья для полосования раздобыть можно, если не один бежишь, а с другом. Но главное развлечение – это, само собой, ракета. Она, родимая. Летит, летит ракета! А потом – бум! Вот смеху-то!

Полостинские ракеты были, чаще всего, самодельными и назывались “усама” – в честь их самого главного шутника. Можно было бы, конечно, купить и что-нибудь готовое – например, удалую русскую “катюшу”… но это уже не так интересно, ибо ничто не может сравниться с продуктом собственных рук. Опять же, в процессе производства есть дополнительное развлечение: трубы нужные добываешь, горючку, взрывчатку – скучать некогда. Поставил такую “усаму” в переулочке, таймер зарядил, а сам на крышу – смотреть, как полетит, как бабахнет. И ведь летит, и ведь бабахает. Красота! А можно и без таймера, подростка соседского на нейтралку послать, чтоб вручную запалил. Армия заметит – будут кишки свежие, горячие, по улице пробежаться. Это ли не жизнь, это ли не радость?

Чаще всего ракеты пролетали над поселком Матарот по пути в город N. – большую, интересную цель, где дома стоят кучно, в какой-нибудь да попадешь. Жизнь в N. быстро стала невозможной. Увы, возможностей изменить эту невозможность у подавляющего большинства жителей городка не было в принципе. Куда денешься от дома и от пособия? До столиц полосячьи ракеты пока не долетали, а на жалобы N-цев государственные люди не обращали особого внимания. Любой опытный чиновник прекрасно знает, что живущий на пособие всегда жалуется и всегда врет. А кроме того, разве не полегчает казне, если N. и вовсе исчезнет с лица изрытой ракетами земли?

Впрочем, иногда случалось и такое, что армии надоедало нытье одуревших от полосячьих шуток жителей города N. Тогда, поматерившись, армия откладывала в сторону специальный крючок для чесания нижней части спины и прочие абсолютно неотложные дела, поднимала в воздух беспилотники, высылала на Полосу засадные форпосты и таким образом отодвигала полостинских шутников подальше от забора, так что “усамам” было уже трудно долетать до городка. Увы, до западного склона Матарота их дальности хватало с избытком.

Интересно, что первыми из поселка убежали жители противоположного, восточного склона, хотя туда-то ракеты почти не залетали из-за дискриминационной прихоти законов баллистики. Но в этом бегстве как раз нет ничего странного: раньше всех всегда ломаются те, кому легче. Причина этого парадокса проста: благополучных пугают своим устрашающим примером те, кому совсем плохо. “Если я останусь, – думает такой счастливчик, – то вскоре стану в точности как тот бедолага. Так что пора срочно делать ноги…” А вот упомянутому бедолаге смотреть в этом смысле не на кого, ну разве что в зеркало. А как в него посмотришься, в зеркало, если все зеркала от “усам” полопались к чертям собачьим?

Так или иначе, всего лишь через пять лет после начала обстрелов в Матароте, раскрывшем, наконец, самому себе, городу N. и миру в целом истинный смысл своего названия, народу почти не осталось. Разъехались все, кроме самых упрямых – тех, кто не смог или не пожелал покинуть свой дом, свое дело, устоявшийся мир своих привычек и занятий. Зато подтянулись новые жильцы: студенты N-ского колледжа Упыр, прельщенные чуть ли не нулевыми ценами за аренду превосходных, полностью обставленных и ухоженных домов, в которые – из песни слова не выкинешь – время от времени попадала та или иная веселая “усама”.

Развилка 1

Вы ведь не станете возражать, если я разделю свой рассказ не на главы, а на развилки? Во-первых, традиционные названия плохо пахнут: от слова “часть” так и несет расчлененкой, а от слова “глава” – усекновением. Во-вторых, по смыслу “развилка” подходит несравненно больше: разве не идет здесь речи о начале нового этапа… гм… кстати, не назвать ли тогда “этапом”?..

Нет, и “этап” нехорошо, уж больно по-каторжному. Развилка, она развилка и есть. Умри, лучше не скажешь. Потому что – и это в-третьих – развилка еще и выбор. Вот смотрите, сейчас я могу начать рассказывать о заслуженном диссиденте Серебрякове и о его жене Леночке. А могу – о сумасшедшем фермере Хилике Кофмане и о двух его таиландцах. Та еще развилочка, не правда ли? А могу еще о ком-нибудь… Ну, например, о парне по имени Ами Бергер, демобилизованном солдате-инвалиде… Куда пойдем, кого выберем? Знаете, пусть будет Ами – он мне во всей этой матаротной компании наиболее симпатичен.

Развилка 1: Ами Бергер

Вообще-то с этой стороны дома сидеть не рекомендовалось, особенно у окна. Может же такое случиться, что влетит “усама” прямо в окошко, разве нет? В стенах полосячья самопальная ракета оставляла лишь неглубокие вмятины, зато стекла и черепицу перекрытий пробивала за милую душу. Для удобства граждан при обстреле обычно срабатывала сирена армейской автоматической системы раннего оповещения, настроенной на характерный шлейф ракетного запуска. Для “усамы” времени лету из полостинского городка Хнун-Батум до аминого окошка секунд десять, не меньше. Значит, по идее всегда можно, заслышав сирену, вскочить и выбежать за стенку, в соседний коридор. Если попадет в окно, то комнату, конечно, спалит, но не более того. А через крышу и вовсе не страшно: там перекрытие усилено, выдержит.

Но это все только по идее, потому что на практике не может Ами Бергер вскочить, не говоря уж о том, чтобы выбежать. Не на что вскакивать, не на чем бежать. Вернее, есть, но не работает: болтаются длинные и тяжелые амины ноги сами по себе, как, прости Господи, про что и не скажешь в приличном обществе. Не то чтобы они совсем неживые: теплые и от щекотки дергаются, а вот слушаться не желают напрочь. Порвался где-то проводок, непреодолимые помехи на линии. Им, ногам, из штаба: “Ау, ноги! Шагом марш!” А они, понимаете ли, ноль внимания, фунт презрения. Надо бы отрезать на фиг, как бесполезный балласт, да доктора не соглашаются. “Погоди, – говорят, – не спеши, бывает, что и восстанавливается. Редко, но бывает. А отрежешь – точно уже не вернешь.”

Врут, плешивое отродье. Всегда легче не делать, чем делать, вот и ищут отмазку. С чего бы этим чертовым ногам восстановиться, если за все три года никакого сдвига не было, даже самого маленького? Три года по госпиталям да по восстановительным центрам, три года в обнимку с ортопедами, три года мучительных упражнений, растяжек, массажей, процедур – конвенциональных и альтернативных, три года ежедневной каторги, три года пусторозовых надежд, обернувшихся полновесными разочарованиями…

Нет уж, хватит, сколько можно. За окном завыла сирена, Ами поднял голову от учебника, засек время, прислушался. Вот просвистела над головой пролетная “усама”. Девять секунд. Мог бы и успеть до коридора, если б захотел, ползком или на костылях. Но не хочется. Потно это как-то и непонятно, надо ли… Так… Долго что-то летит… Донесся гром далекого взрыва. Хотя нет, нормально, еще тринадцать секунд. Вместе получается двадцать две – как раз от Хнун-Батума до центра города N. – так что все в порядке, все сходится.

Ами неохотно вернулся глазами к странице. Кой черт сдался ему этот Упыр-колледж? Было бы еще что-нибудь интересное, а то ведь сплошной трындеж про потепление народа и эксплуатацию климата… или наоборот? Тьфу, зараза! Ну зачем ему это?

А все Моти Наве, социальный работник из последнего по счету восстановительного центра, – он удружил, он насоветовал. Не обращая внимания на протесты, укатил амину коляску из больничного холла, от телевизора с баскетболом, укатил прямиком в свой заваленный распухшими папками закуток, сел, скрипнув ремнями, весело тряхнул мелкими седеющими кудряшками.

– А не пора ли тебе, парень, к жизни возвращаться? Сколько можно по ортопедам гулять?

– Гулять? – удивился Ами. – Ничего себе гулянки. В подвалах испанской инквизиции и то веселей гуляли.

Моти усмехнулся, кивнул на свои ножные протезы.

– Не один ты такой, болезный. Только хватит уже, Ами, братишка. Этак в больнице и состариться можно. Зачем тебе это?

– А что ты предлагаешь? – осведомился Ами. – Коробки клеить в инвалидной артели? Кому я такой нужен?

– Таким же, как ты, братишка, – уверенно отвечал Моти. – Вот я тебя сейчас на путь истинный наставляю? Наставляю. Значит, я тебе нужен. Кто еще о нашем брате-инвалиде позаботится, если не такие же безногие-безрукие-слепо-глухо-кривые? Никто. Отчего бы тебе на социологию не поступить? Три года отучишься, работать начнешь. Чем плохо? Пенсия у тебя от армии имеется, комнату снять можешь. В столицах, конечно, не получится, а на периферии – пожалуйста. Да вот хоть в Упыр-колледже. Там, говорят, жилье чуть ли не бесплатно. Парень ты грамотный, не чета мне, черному хулигану из проблемных бараков. Ты-то небось школу в Беверли-Хиллз кончал, как в том кино про красивых телок?

– В Бостоне, – поправил Ами.

– Ну вот! Тебе и карты в руки! – Моти взял со стола папку и бросил ее Ами на колени.

– Что это?

– Как что? Я же тебе ясным языком говорю: карты. Твои, медицинские. И чтоб через неделю духу твоего здесь не было. Понял?

Моти приподнялся на стуле и двумя ловкими движениями вытолкнул амину коляску назад в коридор.

– Понял, – эхом откликнулся мало что понявший Ами Бергер в уже закрывающуюся дверь больничного соцработника, отставного, как и он, сержанта боевой саперной бригады, а значит, кровного братишки Моти Наве, товарища по несчастью, потерявшего ноги в Северной войне на двадцать лет раньше, чем Ами потерял свои в Южной.

Ами и в самом деле закончил школу в Бостоне, да и родился там же, и жил до неполных девятнадцати лет, пока не поманил его к себе непонятно чем и непонятно на кой крошечный клочок земли, несусветно далекий по всем параметрам – географическим, ментальным, погодным, языковым. Всего-то и съездил туда на три недели – по ознакомительной молодежной программе, а зацепило крепко, за самые кишки. Когда он объявил родителям, что уезжает служить в доблестной прославленной армии обороны Страны, на языке которой говорить пока не умеет, но которую полагает теперь своею больше, чем родной штат Массачусетс, удивлению их не было предела.

И откуда только все взялось? И, главное, зачем? Что за блажь, Ами? Разве не собирался ты поступать в университет? Разве не гонялся ради этого за высокими школьными баллами? Разве не распланировано все твое будущее от младшего класса до старшего партнера в адвокатской фирме, от трехколесного велосипеда до корпоративного лимузина, от кленовой колыбельки до дубового… гм… впрочем, зачем о мрачном? Разве не построены уже под это долговременные страховые программы, пенсионные фонды, вклады, займы, облигации? Разве не заточена соответствующим образом жизнь, ее надежный ритм, ее уверенный шаг? И потом: а мы, сынок, а как же мы с отцом? О нас ты подумал?

Ами только пожимал плечами, смотрел виновато, но уж больно тонкой занавесочкой висела в его глазах та вина. А за нею, сразу за нею не было уже ничего, кроме чужой, незнакомой Страны. Там жгучим огнем полыхало сильное, решительное, злое солнце, совсем не похожее на своего вежливого бостонского родственника. Там на сотни гортанных голосов вопил заваленный мусором автовокзал, и смуглые черноволосые девчонки в защитной форме, одной рукой придерживая автомат, а другой – банку колы с торчащей соломинкой, толкали по гладкому панельному полу свои неподъемные китбэги.

Там колотилось о городские волнорезы старое, лживое, безжалостное море, а стены дискотек и баров на набережной пестрели недавними метками от осколков самодельных бомб. Там распевались непристойные частушки на заплеванных семечной шелухой футбольных трибунах, там кричал восточный базар, там на танцах парни резали друг друга за будущее право зарезать девчонку, когда она станет, наконец, женой победителя, там каждый третий только и искал случая надинамить неосторожного первого и зазевавшегося второго. Там чернел базальт спорного плато, белел песок спорного берега, зеленели поля спорных долин и краснели ущелья спорных гор.

О, там решительно было о чем поспорить, на этой земле, и отсвет всех эти споров сразу видели перепуганные бостонские родители в потустороннем уже взгляде своего отравленного, обманутого, заманенного, затуманенного мальчика. Если и существовало что-то бесспорное в этой ужасной ситуации, то именно эта бесповоротная потусторонность… о, Боже, Боже, за что, за что?! И почему, Боже, почему?

Эти вопросы задавали они и вслух, и в сердце своем, но ответом было лишь смущенное молчание, словно даже Тот, кого они спрашивали, затруднялся с убедительной формулировкой. Еще бы – Он ведь тоже самолично проживал в этой невозможной Стране и точно так же не понимал, почему именно в ней, а не, например, в тихом и удобном Бостоне.

– Ничего страшного, – с фальшивой уверенностью успокаивали друг друга родители. – Это просто возраст такой.

Сами виноваты – дали парню слишком тепличное воспитание, чересчур оберегали от простудного ветерка настоящей жизни. Вот и получили по заслугам: ну что может вырасти в оранжерее кроме экзотических цветов и глупых мечтаний? Пускай теперь перебесится. Через месяцок-другой поймет, что к чему, вернется хоть и с поджатым хвостом, но повзрослевшим. Не вредно, если вдуматься. В самом деле, что такое взросление как не умение вовремя поджимать хвост? Вот только жаль пропавшего учебного года, и фондов жаль, и страховок, и сберегательных программ, а тут еще и доллар падает так некстати… ах, Ами, Ами…

Ами вернулся через несколько месяцев, к Дню Благодарения, похудевший, загорелый и молчаливый. При взгляде изнутри, по внешнюю сторону окон туристских автобусов, где наблюдатель становится еще и участником, Страна оказалась другой – не лучше и не хуже, чем он представлял себе до переезда, а именно другой. В противоположность нормальным местам, где новичку какое-то время приходится ходить в неполноценном ученическом статусе, здесь Ами сразу признали своим на все сто.

С одной стороны это льстило, с другой – пугало. Многое раздражало, а больше всего – мелочи. Ну почему так хреново работает почта? И разве нельзя проверить автобус перед выездом на линию, чтобы он не ломался на третьей же остановке? И зачем превращать опоздания в принцип? А чиновники! Чиновники – это вообще какая-то песня, причем восточная, заунывная…

Но самым непонятным выглядело отношение к Стране проживающих там аборигенов… назовем их, пожалуй, странниками. Все местное, о чем бы ни зашла речь, подвергалось здесь уничтожающей критике: климат, правительство, еда, армия, полиция, люди – особенно люди.

– Ну что можно сделать с таким народом? – спрашивали странники и презрительно сплевывали на пол. – Погляди, парень, как тут все заплевано! Вот в Америке… то ли дело в Америке. Ты сам-то откуда будешь? Из Бостона? Ну ты, брат, даешь… на черта ты в этот клоповник приехал – пошел бы лучше в докторы. Или к доктору.

Характерной чертой ругани было то, что предназначалась она исключительно для внутреннего употребления – только между своими. Именно поэтому Ами не слышал ничего подобного в свой прежний приезд, еще туристом. Это неприятное лицемерие озадачивало и отвращало. Да и вообще он ужасно соскучился по дому.

Билет в Бостон Ами заказывал по телефону.

– Ах, Америка! – вздохнула девушка-агент. – Как я вам завидую, господин Бергер! Отдохнете душой от наших пакостей… На когда вам обратно?

Ами замешкался. Возвращаться сюда он не планировал, но почему-то испытывал трудности с артикуляцией этого намерения. Слова никак не складывались в связное предложение.

– Господин Бергер? – поторопила его девушка. – Вы хотите еще подумать? Должна вас предупредить, через две недели скидки уже не действуют.

– Я… это… – промямлил Ами. – Не надо обратного.

Девушка помолчала, но Ами уже успел достаточно пообщаться со странниками, чтобы безошибочно распознать тип этого молчания. Даже странно, как прекрасно передается по телефонным проводам столь неуловимая субстанция, как презрение. Но – за что? Разве сама она еще несколько секунд назад не завидовала его поездке, подальше “от наших пакостей”? Опять это проклятое двуличие, черт бы его побрал!

– Алло! – сердито напомнил о себе Ами. – Вы еще здесь?

– Я. Еще. Здесь. – сухо ответила девушка, вбивая каждое слово одним ударом, как гвоздь. – Куда я денусь? Один билет на восемнадцатое ноября. Обратного не надо. Запишите номер вашего заказа, господин Бергер.

– Счастливо оставаться… – сказал он, но она уже повесила трубку, и сарказм пропал даром.

В Бостоне стоял умеренно прохладный ноябрь, автобусы ходили по расписанию, а люди, разговаривая, не размахивали руками и не трепали по щеке даже очень давно и близко знакомого собеседника. Родители тоже проявляли свои чувства тактично и умеренно, под стать ноябрю. Отец показал билеты на воскресный футбол в Фоксборо.

– Еле достал. Твои любимые “Пэтс” в этом сезоне рвут и мечут. Как они играли в Балтиморе! Эх, сынок, сколько же матчей ты пропустил! Ну да ничего, теперь наверстаешь…

Он выжидающе покосился на сына – не возразит ли, но Ами только улыбнулся, и отец облегченно вздохнул. Теперь можно было переходить к следующему этапу – неприятному, но неизбежному. Рано или поздно сыну придется сказать что-нибудь в оправдание своего детского кульбита, своей очевидной ошибки, и отцу хотелось максимально облегчить мальчику этот момент.

– Ну, как оно там? – осторожно спросил он. – Я хочу, чтоб ты знал: мы с мамой полностью поддерживаем твою попытку, хотя бы и неудачную, и уважаем тебя за проявленное мужество. Ты держался как мужчина. Общеизвестно, что жить в том месте решительно невозможно. Жара, восток, грязь, война и все такое…

Ами раскрыл было рот, чтобы подтвердить, но остановился, потому что не мог говорить. Его распирала обида за Страну. Какое право имеют чужие, пусть даже и близкие ему лично люди, произносить такие несправедливые слова? Что они знают? Что понимают?

– Глупости, – сказал он, сердясь на отца примерно так же и за то же, за что сердился на девушку-агента. – Там чудесно. Там даже воздух другой, не говоря уже о людях. Эта Страна прекрасна, и чем дольше в ней живешь, тем больше это понимаешь. Думаешь, мы так бы за нее держались, если бы она того не стоила?

Через неделю на обратном рейсе Ами сидел у окошка. Он возвращался домой. Он вытягивал шею и волновался, как подросток перед свиданием. Отчего-то ему непременно хотелось увидеть сверху приближающийся берег Страны, густо и беспорядочно усыпанный белыми домами. Когда впереди на границе неба и моря показались небоскребы, волнорезы и трубы электростанции, восточного вида сосед бесцеремонно толкнул Ами локтем в бок и подмигнул.

– Тошно возвращаться в это дерьмо, – сказал он, жизнерадостно улыбаясь.

– Ага. Тошнее не бывает, – с готовностью подтвердил Ами. – Просто глаза бы не смотрели.

Теперь он знал главный секрет этой Страны: в ней трудно – до невозможного – жить, но жить без нее еще труднее.

В армию Ами попал лишь на третьем году своей новой жизни. Хотел и раньше, да не брали: на избыток мотивации в Стране всегда посматривали с подозрением. Идеализм и сентиментальность причудливо переплетались здесь с трезвым, временами даже безжалостным цинизмом. Знакомый бакалейщик, узнав о его неудачных попытках, рассмеялся:

– Мне бы твои проблемы! Тут не знаешь, как от ежегодных сборов спрятаться, а кто-то сам в лямку лезет. Вот что, парень: если хочешь немедленно мобилизоваться – коси под уклоняющегося…

В тот же день Ами написал в армию письмо с просьбой навсегда освободить его от воинской обязанности по причине слабого здоровья, пацифизма и религиозных ограничений. Бакалейщик как в воду глядел: через месяц Бергеру пришла повестка о срочной мобилизации.

В кабинете призывного пункта сидела сонная расхлюстанная деваха с погонами лейтенанта и обширным декольте, сооруженным посредством фигурного закалывания расстегнутой гимнастерки. Она умело сосала шариковую ручку и с тоской смотрела в окно, на волю.

Ами кашлянул.

– Где хочешь служить, братишка? – спросила деваха, не оборачиваясь. – Заказывай, твой день. Мне сегодня приснилось, что я золотая рыбка.

Сидевшая в углу веснушчатая секретарша хихикнула. Ами на секунду задумался. Он намеревался идти только в боевые части, но, согласно логике бакалейщика, проситься туда означало попасть на склад. Ну уж нет. На сей раз он не даст себя провести!

– Мне бы кладовщиком… – вкрадчиво сказал он.

– Кладовщиком? – переспросила деваха. – Это же скучно, братишка. А впрочем, как хочешь. Кладовщиком так кладовщиком.

Она занесла ручку над бланком.

– Нет! – заорал Ами в отчаянии. – Нет! Я пошутил! Хочу в боевые! Пожалуйста! Я выносливый!

– Не крути мне плавники, братишка, – рассеянно сказала деваха, скосив глаза на упавшую со лба прядь и сдувая ее на сторону. – Выносливые на складе – самое то. Кладовщики, они, блин, много чего выносят. Пока не сядут.

Зевнув, она заглянула в бланк и подняла брови.

– Э, да ты уже большой мальчик. Двадцать один годок. На гражданке работал?

– Прорабом, на стройке.

– О’кей, – кивнула золотая рыбка. – Тогда пойдешь в саперную бригаду.

– А нельзя ли в спецназ? – пролепетал Ами, глядя на авторучку, шустро клюющую его беззащитный бланк.

– Притормози, братишка, – покачала прядью лейтенантша. – Из кладовщиков в спецназ – это слишком круто… Следующий!

На негнущихся ногах Ами вышел из кабинета, не зная, плакать ему или смеяться. Одно не подлежало никакому сомнению: местная логика так и оставалась для него тайной за семью печатями.

Легендарная Армия Обороны Страны оказалась на поверку удивительной смесью разудалой партизанщины и повсеместного уклонения от ответственности. Последнее было возведено в ранг искусства и именовалось на армейском жаргоне немудреным, но очень точным словом “прижоп”, означающим умение прикрыть в случае необходимости важную часть тела, которая на протяжении человеческой истории чаще всего использовалась для физических наказаний.

Конечно, в армии никого не секли, хотя временами, наверное, стоило бы. Офицеры в случае ошибки рисковали карьерой и пенсией; срочники и резерв расплачивались за просчеты отменой отпусков и не слишком обременительной гауптвахтой. Но не страх наказания был главной движущей силой прижопа. Пуще всего любой нормальный житель Страны боялся другого: выйти в чужих и собственных глазах недотепой, лохом, наивняком – всем тем, что именовалось на местном жаргоне уничижительным определением “фраер”. Без карьеры и пенсии еще никто не умирал, но как прожить без самоуважения? Считаться фраером? Да вы что…

Если первым словом, которое произносили в Стране младенцы мужского пола, было чаще всего “мама”, то первой связной фразой становилось, несомненно, решительное: “Я вам не фраер какой-нибудь!” Подавляющее большинство странников дружно предпочитало лучше умереть на коленях, чем жить фраером.

Самые талантливые и умелые прижопники выходили в генералы. Но не следует полагать, что область применения прижопа ограничивалась одной лишь армией. В конце концов, через ее батальоны и офисы проходили почти все жители Страны. Поэтому тонкое искусство прижопа выплескивалось за заборы военных баз, обтекало караульные будки и привольно разливалось на просторах гражданской жизни, проникая в самые дальние уголки и норки. Неудивительно, что, выйдя в отставку, хитро-прижопые генералы с легкостью находили себя в области прижопой политики, прижопой экономики и прижопых средств массовой информации.

Все это было бы не страшно в обычное время и в обычном месте, но только не здесь и не сейчас. Так уж получилось, что Страна уже много лет находилась в состоянии перманентной войны, а война всегда требует принятия решений, причем решений быстрых. Но кто же, скажите на милость, может проявить решительность в обстановке торжествующего прижопа? Вот тут-то и вступала в силу вторая составляющая местного армейского менталитета: партизанская удаль.

Дело в том, что сам по себе прижоп удушающе скучен и категорически противопоказан нетерпеливым темпераментным натурам, коими, по стечению обстоятельств, являлись большинство жителей Страны. Время от времени кто-нибудь из закоренелых прижопников вскакивал со своего надежного места, возмущенно плевал на запреты и распоряжения и, закусив удила, пускался во все тяжкие. Это всегда заканчивалось плохо для него лично: за поражение клеймили позором, честь победы присваивали себе старшие прижопники, но человек хотя бы отводил душу, а заодно спасал положение. Пока что, к счастью для Страны, в самые решительные моменты всегда находилось достаточное количество таких безумцев.

Один из них, в прошлом генерал и спаситель отечества, как раз занимал во время аминой мобилизации пост премьер-министра. Уже одно это говорило о немалых масштабах его прижопых способностей. Но действительная уникальность данного прижопника заключалась еще и в том, что, неоднократно впадая на протяжении своей длинной карьеры в вышеописанное состояние амока и получая за это впоследствии по первое число, он каждый раз ухитрялся вернуться – если не на прежнее место, то хотя бы двумя рангами ниже – и начать все сначала. Теперь он был уже очень стар и давно не выходил за рамки классического прижопа, но опытные в таких делах граждане до сих пор недоверчиво покачивали головами и многозначительно перемигивались: мол, погодите, погодите… этот еще отчебучит, этот еще выкинет какой-нибудь неслабый фортель, вот увидите… черного кобеля не отмоешь добела…

Строительные навыки Ами Бергера в саперах не пригодились: бригада не строила, а большей частью разрушала, взрывала, разминировала, обеспечивала относительно безопасное продвижение танков и автоматчиков, пропахивая и разглаживая местность ножами бронированных бульдозеров. Зато на втором году службы Ами получил интересную специализацию.

В то время армия худо-бедно контролировала Полосу, а потому ракеты еще не стали главным полосячьим развлечением, да и полосование тоже пока не приобрело своих более поздних впечатляющих масштабов. Скука плохо действовала на несчастных полосят. Не зная, чем себя занять, бедняги с горя зарывались в песок. Возможно, они искали собственные таланты, которые когда-то, по утверждению раздававших пособие сотрудников ООН, были зарыты здесь в землю проклятыми оккупантами.

Копали наугад, по очереди, пока не завалит дежурного копателя. Заключали пари – кого завалит первым. К несчастью, погибший пропадал под слоем песка впустую, вместе с ценными теплыми внутренностями, а потому никак не мог быть использован для полосования. Это разочаровывало. Да и талантов почему-то не находилось. Поэтому мало-помалу рытье туннелей стало приедаться, и полостинцы наверняка совсем забросили бы это занятие, когда бы не произошло непредвиденное.

Один из туннелей волею судеб пошел не вглубь, в давящие объятия земли, как это происходило чаще всего, и не в сторону моря, к топящему соленому водовороту, что тоже случалось, хотя и реже, а куда-то вбок. Видимо, бригада роющих полосят обкурилась больше обычного и потеряла ориентацию. Затем, опять же случайно, туннель повернул вверх, и в один прекрасный момент, к полнейшему изумлению дежурного землекопа, лопата провалилась в пустоту, и в образовавшуюся дыру хлынул яркий дневной свет.

– Неужели прокопали насквозь?! – подумал ошеломленный землекоп-полосенок. – Выходит, да. Это что ж такое получается: Америка или Канада?

Он поморгал, приучая глаза к солнцу Западного полушария, и выбрался наружу – аккурат посередке вещевого рынка, забитого стандартным добром, коим забиты все вещевые рынки нынешнего глобализированного мира. Никто не обратил на него внимания: какое дело занятым торговлей людям до перемазанного песком и глиной человека? К удивлению полосенка, продавцы и покупатели говорили не на английском, а на чистом полостинском языке и одеты были преимущественно в светлые традиционные полосячьи рубахи.

– Нет, не Америка, – оценил землекоп. – Наверное, все же Канада. Неужели Торонто? Хотя нет, больше похоже на Лондон или Париж. Сильно же мы отклонились…

Подойдя к толстяку, продававшему китайские телефоны, он поинтересовался, куда, собственно, попал – в Торонто или в Англию?

– Э, друг, моя трава лучше, – ухмыльнулся толстяк. – Какое там Торонто? Мою курнешь – сразу на Марс улетаешь…

Тут только раскатавший губу землекоп обратил внимание на многочисленные детали, однозначно определяющие его местонахождение: надпись на дорожном указателе, вид денежных банкнот, форму сонного полицейского в шлепанцах на босу ногу. Туннель, начавшийся в полосячьей деревне Насриах, подныривал под границу с соседней страной, именуемой Бедипет, и, благополучно миновав на глубине десяти метров тщательно охраняемый проволочный забор, снова возвращался к небу, хотя и столь же голубому, как в Полосе, но уже совсем не полосячьему, а вовсе даже бедипетскому. Бедипетская деревня, кстати, тоже называлась Насриах, и это обстоятельство дополнительно усугубляло горечь разочарования бедного полосенка.

Он уже собрался было вернуться в туннель, когда внимание его привлекли неслыханно низкие цены на сигареты. Сигареты тут были важны не сами по себе, а как показатель общего уровня цен: в Бедипте все стоило намного дешевле, чем в Полосе – и травка, и одежда, и бензин, и оружие! Неудивительно: ведь полосята жили на бесплатное ооновское пособие, а ничто так не взвинчивает цены, как бесплатная помощь.

Накупив сигарет на все случившиеся у него наличные деньги, полосенок-землекоп вернулся в полостинский Насриах. Через неделю-другую вся приграничная часть Полосы сосредоточилась на рытье туннелей, имевших теперь самое что ни на есть практическое назначение. В Полосу хлынула дешевая бедипетская контрабанда.

Ах, если бы дело ограничивалось только соляркой, сигаретами и электроникой! Увы, полостинское население помимо чисто материальных имело еще и постоянно растущие духовные запросы, для удовлетворения которых срочно требовалось огнестрельное оружие и большое количество патронов. Поначалу армия смотрела на это сквозь пальцы, но затем, когда по туннелям стали переправляться противотанковые ракеты, детали вертолетов, эсминцев, крейсеров и узлы реактора для получения оружейного плутония, призадумались даже самые закоренелые прижопники Генштаба. Было решено срочно создать специальное подразделение по обнаружению и ликвидации полосячьих туннельных нор. Туда-то и попал сержант саперной бригады Ами Бергер.

Подземная полостинская сеть поражала воображение. Со времен первооткрывателя из Насриаха, вошедшего в полосячий эпос под гордым прозвищем Абу-Колумм, технология проходки достигла настоящих высот. Теперь обвалов практически не случалось: уровень доходов позволял пригласить опытных метростроевцев из Средней Азии и с Украины, стенки поддерживались специальными креплениями, доставленными прямиком со строительства иранских подземных объектов, а по полу змеились новенькие блестящие рельсы.

Поначалу амина группа с легкостью обнаруживала туннели по грохоту землеройных машин или по колесному перестуку вагонеток, платформ и цистерн, перевозящих контрабандное добро и оружие. Поняв это, полостинцы прибегли к тактике маскировочного шума. В качестве такового они использовали круглосуточный минометный обстрел прилегающих к Полосе территорий, а также регулярные нападения на небольшой находящийся внутри Полосы анклав, где относительно мирно проживали тогда несколько тысяч странников.

Странники анклава выглядели совершенными белыми воронами в районе, где все существовали если не на пособие, то на контрабанду. Они, смешно сказать, выращивали цветы и тем жили, никого не трогая и ничего не прося. Могли ли добропорядочные полосята стерпеть подобную наглость?

Нападения на анклав прибавили армии головной боли. Нет, странники анклава не жаловались; по сирене они послушно спускались в бомбоубежища, умело передвигались ползком в своих оранжереях, чтобы не подставляться под пулеметный обстрел, на собственные деньги ремонтировали развороченные минами теплицы и даже своих погибших старались хоронить очень сдержанно и деликатно, дабы, не дай Бог, не задеть чьих-либо нежных чувств проявлениями неумеренной скорби. И тем не менее, нельзя отрицать, что армии мешал шум, а шум возникал именно в результате полосячьих нападений на цветочный анклав, который, таким образом, превращался в непосредственную причину многих прижопных проблем – как армейских, так и общегосударственных.

А если цветник мешает, его затаптывают – разве не так? У кого-то, возможно, не хватило бы на это духу, но только не у тогдашнего премьера, носившего характерное прозвище Слон и уже упомянутого мною в качестве легендарного прижоп-генерала, ухитрившегося несколько раз почти безнаказанно нарушить незыблемые законы прижопа. Сначала, когда премьер впервые объявил о своем намерении вытоптать анклав, а населяющих его странников выбросить из домов силой, никто ему не поверил.

Люди недоумевали. Люди задавали лишние, дурацкие, наивные вопросы. Ну, например: “А как же цветы?” Или: “А как же дети?” Или: “А что случится с могилами?” Или, еще того пуще: “А что будет с жизнью, с семьями?” Люди качали головой, люди сомневались. А зря. Слон и оранжерея: ну сами подумайте, на какой еще танец способна такая пара? Велика важность – цветы, дети, могилы… что там еще?.. – жизнь?.. – велика важность – жизнь! Слон – он ведь на то и слон, что все утюжит своими ножищами, все топчет, без разбора.

В принципе, по накопленному в мире опыту подобных мероприятий удобнее всего было бы потравить цветы и странников цветочного анклава газом, чтобы затем быстро и незаметно сжечь получившиеся отходы в специальных печах. Увы, тот же опыт показывал, что сжигать на месте не получается, а строительство новых печей или депортация к печам существующим обойдется слишком дорого. Поэтому Слон нашел промежуточное решение. Анклавных странников депортировали только за пределы ограждавшего Полосу забора и там выбрасывали – в расчете на то, что, проявив сознательность, они проделают остаток пути до восточноевропейских печей на свои собственные средства.

В начале августа командир аминой противотуннельной роты объявил общий сбор. В обычных армиях общие сборы подразделений происходят на войсковом плацу. В армии Страны местом такого сбора традиционно является клуб. Командир, недавно назначенный молоденький лейтенантик, нервничал и совершал ошибки. Вот и в этом случае он пришел на сбор минута в минуту, а потому вынужден был ждать, пока подтянутся ветераны. Ами же опаздывать не любил, но статус старослужащего обязывал его приходить на сбор как минимум на четверть часа позже назначенного и непременно с кульком семечек. О чем и напомнил Бергеру его друг, напарник и сосед по комнате Нево Шор, такой же дембель-ветеран, как и Ами, только свободный от американских предрассудков.

– Кончай, Нево, – сказал Ами. – Зачем парня лишний раз опускать? Нам через три месяца на дембель, а ему еще командовать.

– Фраер ты, Бергер, – откликнулся Нево, вставая и подбирая с пола автомат. – И я с тобой заодно. Пошли уж, черт с ним.

В итоге опоздали всего минут на десять, и командир взглянул на ветеранов со сдержанной благодарностью. Подобные уступки благотворно влияли на авторитет. Он посолиднее кашлянул, призывая роту к вниманию.

– Я только что приехал с совещания у комбата… – офицерик помолчал, дабы дать подчиненным возможность оценить важность момента. – Нам поставлена несколько необычная задача. Как, впрочем, и всем частям в этом районе. На сей раз она не связана с туннелями.

Рота настороженно ждала, уже представляя себе, что последует дальше.

– Как вам известно, в анклаве проводится операция по перемещению населения на новое место жительства на…

– …на восток, – подсказал кто-то.

– Кто это сказал? – в углу помещения приподнялся со стула незнакомый человек в штатском. – Почему на восток? Что за провокационные параллели? Вы что имеете в виду? Кто сказал?

Все молчали.

– А куда еще? – на правах старшего решил разрядить напряжение Нево. – На западе-то море.

– Я сказал, – неловко цепляясь автоматом за скамью, поднялся Шарон, из второгодок. – Население всегда перемещают на восток. Не первый раз уже.

– Фамилия?

– Шарон Мучник. Запишите. И еще запишите: я в этом участвовать не буду.

Человек в штатском потер лоб ладонью и повернулся к командиру.

– Лейтенант! Что вы молчите? Ведите инструктаж согласно полученной установке.

– Приказ комбата не обсуждается! – встрепенулся командир. – То есть даже не комбата, а командующего округом. Вы, напоминаю, находитесь в армии, а не у мамы на кухне. Так что всякие “хочу – не хочу” можете отставить и забыть. Отказы не принимаются. Согласно полученной установке, гауптвахтой отказники не отделаются. Приказано выкидывать таких на тыловые базы. Шарон, имей в виду.

Шарон молчал, насупившись и глядя в пол. Нет для боевого солдата страшнее наказания, чем изгнание из родной части, от друзей и кровных братишек по оружию, по немыслимым марш-броскам в сорокоградусную жару, по многочасовой засадной неподвижности в мерзлой грязи, по поту и страху, по радости и слезам.

– Он там родился и вырос, в анклаве, – снова вмешался Нево. – Могли бы и учесть.

– Армия знает, что учесть, а что – нет! – прикрикнул из угла штатский.

– А ты, дядя, глохни! – ощерился Нево. – Выступает еще! Ты вообще кто тут, чтобы выступать?

– Шор, отставить! – почти испуганно выкрикнул лейтенант. – Это прикомандированный к роте офицер, майор запаса. Он просто пока еще не в форме, только-только приехал. Давайте спокойнее, а?

Он перевел сочувственный взгляд на Шарона.

– Тем более что повода так переживать нет. Сами мы никого выселять…

– …перемещать, – поправил со своего места штатский.

– Сами мы никого перемещать не будем, – послушно повторил командир. – Это нашему комбату обещали. Потому что Шарон не один у нас такой. Для высе… перемещения задействована военная полиция, спецотряды. Мы будем обеспечивать прикрытие, чтобы полосатые вдруг не забаловали. Постоим несколько дней в оцеплении, только и всего. Никакого контакта не будет. Шарон, как понял?.. Шарон?..

– Я понял, командир, – тихо сказал Шарон. – Контакта не будет.

Так оно и вышло. Или почти так. Жара в тот день стояла невероятная. По первоначальному плану армейское оцепление расположили на дальней границе ликвидируемого поселка, но там не было ни тени, ни укрытия – котловинка, ни черта не видать, позиция явно невыгодная. Поэтому командир приказал перейти поближе к домам, под прикрытие фруктовых деревьев. Сделал он это своей волей, не обращая внимания на протесты прикомандированного надсмотрщика. Ами и Нево оценили это в полной мере: хороший выйдет комроты, грамотный. Клевое место выбрал – на холмике, в укрытии, вся местность как на ладони – не то что штабные дундуки удумали.

Из рощицы открывался прекрасный вид на небольшое поселение – около сотни утопающих в зелени беленьких домиков с красными черепичными крышами. Только тут рота оцепления поняла, насколько прав был прикомандированный: лучше бы они оставались в котловинке, лучше бы не видели…

Акция уже началась; спецкоманды в черных комбинезонах врывались в дома, выволакивали оттуда людей, заталкивали их в автобусы – растрепанных, в обычном домашнем затрапезе, в домашних тапочках, а то и вовсе босых, потому что в такую жару нет ничего приятнее, чем шлепать босиком по каменным плиткам прохладного пола. Казалось, их всех вытаскивали из-за стола, где вся семья сидела за завтраком, где отец пил свой утренний кофе, мать жарила сырники, а дети болтали ногами и спорили, кому достанется хлебная горбушка. Они явно никуда заранее не собирались: Ави, сколько ни смотрел, не увидел ни одного чемодана, баула, узла с вещами.

В автобусы и грузовики загружались одни только люди, нетто, в чем родила их текущая минута, в один миг облупленные от всего, что составляло близкую оболочку их жизни: одежда, сад, дело, дом, тот самый прохладный пол, обеденный стол, дверные косяки с отметками детского роста, фотографии на стенах, книги, письма, тетрадка с незаконченными уроками, недовязанный свитер, разболтавшийся крючок, который давно надо бы прикрутить, да вот руки так и не дошли, привычный стук часов, привычный запах семейного покоя – все то, что, по сути, и составляет большую часть человеческой души.

Скорее всего, анклавные странники до самого последнего момента не верили, что подобное возможно – просто не представляли себе, не могли представить. Но вот ведь – происходило. Отлетала нараспашку входная дверь, дом разом наполнялся топотом чужих ног, скрежетом чужих голосов, острой вонью чужого пота; чужие глаза обшаривали комнаты, чужие руки хватали детей, хватали взрослых, хватали тебя.

Акция совершалась в поразительной тишине; до холма доносились лишь отрывистые лающие выкрики, которыми перебрасывались спецкомандовцы. Поселение умирало молча, словно не желая осквернять истерикой свою предсмертную вытаптываемую красоту. Никто не вопил, не визжал, не рыдал в голос. Даже дети, глядя на родителей, если и плакали, то потихоньку.

Внезапно вблизи одного из автобусов возникла и завертелась клубком суматоха. Затем клубок распался; из него, стряхнув с себя оторопевших спецкомандовцев, выскочил седой плотный мужчина в пузырящихся на коленях трениках и выцветшей футболке. Выскочил и бросился бежать вверх по склону холма, не отрывая взгляда от маячащих там фигур в зеленой армейской форме и серых саперных беретах, – так, словно эта форма должна была спасти его от черно-комбинезонных депортаторов. Последние бросились было вдогонку, да остановились, справедливо рассудив, что оцепление на то и поставлено, чтобы решать подобные проблемы.

Шарон, который до того сидел на корточках рядом с Ами и больше смотрел в землю, чем по сторонам, вдруг выпрямился и напрягся. Мужчина был уже близко.

– Стой! – лейтенант замахал руками и выступил вперед. – Сюда нельзя! Закрытая военная зона! Немедленно вернитесь в автобус!

– Ребята! – задыхаясь, выкрикнул мужчина. – Ребята! Как вы можете?

Он продолжал подходить, пока не приблизился вплотную. Солдаты молча смотрели на его разорванную футболку с Микки-Маусом на груди.

– Как вы можете? – повторил мужчина. – Вы же наша армия, вы же саперы… У меня сын в саперах служит…

– Вам, кажется, ясно сказано: возвращайтесь в автобус, – сбоку уже шел, вытягивая руку, прикомандированный.

– Что? – мужчина повернул голову на голос и вдруг замер. Он увидел Шарона и теперь смотрел только на него. – Ты?! И ты здесь?!

Он сделал два шага вперед и сильно ударил Шарона кулаком в рот. Солдат упал как подкошенный. Мужчина ожесточенно сплюнул.

– Тьфу! Будь ты проклят…

Прикомандированный схватил беглеца за локти и потащил вниз, к автобусу. Это не составляло труда, потому что мужчина больше не сопротивлялся. Помогая Шарону подняться, Нево заодно забрал у него автомат и подмигнул лейтенанту:

– От греха подальше, командир.

Офицер растерянно кивнул. Как видно, он не очень понимал, какой именно грех имеется в виду. Шарон протестовать не стал, а снова опустился на корточки и так просидел до конца, отрешенно раскачиваясь из стороны в сторону, затем чуть-чуть вперед и снова из стороны в сторону, как ополоумевший маятник.

Под вечер последний автобус с черными комбинезонами покинул обезлюдевший поселок, и пришла команда снять оцепление. Саперы уже уходили, когда снизу донесся жуткий, душу леденящий вой, густой и низкий поначалу, взмывающий острой и тонкой иглою под конец. Казалось, что-то тяжелое, неуклюжее, мягкое сначала долго барахталось, выбираясь из земного нутра, а затем быстро взлетало, исчезая в темнеющем небе.

– Что это? – спросил лейтенант, обращаясь неизвестно к кому.

Вой повторился.

– Собака, – спокойно отвечал прикомандированный. – Их во время обработки дома приказано запирать в одной из комнат. Чтоб не покусали, когда хозяев… того… перемещают. Животное ведь не человек. Животное разве приказ понимает?

– Запирают? И что же с ними дальше будет? – изумленно спросил лейтенант.

Прикомандированный хохотнул. Под конец дня, прошедшего без ожидаемых эксцессов, настроение его сильно улучшилось.

– Животное приказа не понимает, – повторил он. – Но вы-то, лейтенант, не совсем животное, правда? Вам какой приказ дан? Свернуть оцепление и выдвигаться на базу. Вот и выполняйте. А то запрут ведь.

Этот собачий вой еще долго потом сверлил им спину – и когда возвращались на базу, и на следующий день, и через две недели, когда роту перевели на отдых в центр Страны и стало совершенно ясно, что на таком расстоянии услышать что бы то ни было абсолютно невозможно.

А Шарон Мучник застрелился тем же вечером, при первом удобном случае, когда оказался наедине с оружием. Не со своим, которое столь предусмотрительно отобрал у него опытный Нево Шор, а с лейтенантским. Молодой командир позвал парня в свою комнату для беседы по следам инцидента. Беседа получалась плохо. Офицер говорил о сложности момента, о необходимости беспрекословно исполнять приказы, солдат молчал, пристально изучая грязные разводы на полу. Потом попросил пить. Кулер находился в коридоре. Лейтенант взял стакан и вышел, оставив на столе свой автомат. Выстрел прогремел почти сразу.

Крайним во всей этой истории назначили мальчишку-офицера, и было за что, как ни посмотри. Во-первых, самовольно переменил диспозицию, во-вторых, проявил преступную небрежность, оставив без надзора личное оружие. Год тюрьмы, как минимум. И конечно же, конец армейской карьеры. Стать хорошим прижопником разжалованному лейтенанту определенно не удалось.

Свои армейские отпуска Ами Бергер проводил в то время либо на базе, либо в семье своего закадычного друга Нево Шора. После дембеля они планировали безразмерную поездку на мотоциклах по Южной Америке и заранее подгоняли жизнь к этому крутому повороту. Оба почти одновременно расстались со своими тогдашними подружками. Ами не стал возобновлять арендный договор на лачугу, которую снимал в некоем дешевом пригороде, свез немногочисленные вещи в чулан семейства Шор и остался совсем налегке.

Да и воинская антитуннельная специализация ребят теперь, после ухода из Полосы, уже не слишком и требовалась. Армия окапывалась за забором, лишь сурово насупливая брови в ответ на задорные бомбежки веселых полосят. Депортация жителей анклава, разрушение их домов и последующее вытаптывание оранжерей были проведены Слоном и его прижопным Генштабом столь эффективно и стремительно, что вся пресса в Стране восхищалась: “Могут ведь, если захотят!” На свою последнюю перед дембелем боевую смену Ами и Нево возвращались, как в незнакомую реальность.

Шло утро первого дня недели, и все как-то сразу не заладилось. Сначала сломался рейсовый автобус, а следующий пришел переполненным и новых пассажиров брать отказался. Пришлось добираться на перекладных, попутками. Километров за сорок до базы их подобрал симпатичный с виду мужик. Ехал, балагурил, Ами и Нево отвечали в тон, и все было как обычно, пока не выяснилось, что во время депортации они находились в Полосе. Мужик тут же насупился, свернул на обочину и коротко скомандовал: “Выметайтесь!” Да еще и адрес указал нехороший, матерный.

Это тоже относилось к принципиально новой, незнакомой реальности: до депортации подвозить солдатиков считалось если не честью и привилегией, то безусловно добрым делом. Молча вышли, молча ловили другую попутку, с новым чувством провожая взглядом проезжающие мимо машины, молча сели в остановившуюся, молча доехали до цели – с большим опозданием, так что даже не оставалось времени перекусить до заранее расписанной дежурной смены. Наскоро переоделись, наскоро прошли инструктаж по своей новой боевой задаче – патрулированию вдоль пограничного с Полосой забора, наскоро погрузились в джип вместе с пожилым водителем и солдатом-первогодкой и отправились.

Там-то, в переваливающемся с кочки на кочку джипе, Нево и произнес свои первые с того неприятного момента слова:

– Так нам и надо, Ами. Так нам и надо. Считай, что это за Шарона.

Эти же слова оказались и его последними. Прилетевшая с Полосы одиночная мина разорвалась точнехонько на капоте. Сидевшие впереди Нево и водитель погибли сразу; Ами и первогодка находились сзади, за спинками сидений, а потому уцелели. Ами всего лишь потерял способность управлять ногами, а первогодка не потерял ничего, а наоборот, приобрел – контузию, пожизненную бессонницу и несколько осколков в голове. В новостях сказали: “Двое других солдат получили легкие ранения.”

Что ж, легкие так легкие. Языком чесать – не бетон месить. А вот как тогда назвать последующие три года скитаний по госпиталям и восстановительным центрам? “Легчайшие”? Наверное, так – ведь о них по радио не упоминалось вовсе.

О возвращении в Бостон Ами даже не думал. Во-первых, с чисто практической точки зрения здешний опыт реабилитации после подобных ранений был существенно богаче американского. Во-вторых, отняв ноги, Страна словно еще больше привязала его к себе. Когда-то, вечность тому назад, он прилетел сюда на волне бело-голубых романтических бредней, оказавшихся мифами от начала до конца, до самой последней капельки своих неиссякаемо-сладких слюнок. Теперь же он чувствовал, что накрепко врос в местную сухую и горькую почву, сплелся корнями с другими, такими же, как он, так, что уже и не различишь, где тут какой овощ.

Потянешь наружу безногого, но живого Ами Бергера, а вытащишь целого, но мертвого мальчика по имени Шарон Мучник, а то и не человека даже, а слово – и хорошо еще, если слово это окажется добрым. Потому что даже больше, чем людьми и событиями, наполнена эта почва словами: корявой правдой и благолепным враньем, утешительными благословениями и смертными проклятиями, сбывающимися мечтами и пустыми клятвами. Попробуй уйди от такого. Да и зачем уходить, куда? Есть ли на свете что-либо ближе тебе, Ами Бергер?

А еще слишком уж запали ему в душу последние слова закадычного друга Нево Шора. Не оттого ли с такой охотой послушался он совета больничного ортопеда?

Ами обнаружил, что давно уже смотрит вовсе не в раскрытую перед ним книгу, а в окно, туда, где за не столь далекой, увитой колючкой бетонной стеной десятиметровой высоты виднелась она, Полоса: перепаханная снарядами, нашпигованная пулями, обожженная огнем взрывов нейтральная зона, плотная масса домов Хнун-Батума, а за нею, еще дальше – море, плавно переходящее в небо. Он вздохнул, посмотрел на часы. Прогуляться, что ли?

Словно в ответ, взвыла сирена. На этот раз ему даже удалось разглядеть дымный хвост “усамы”, резво стартовавшей из переулков Хнун-Батума. Ами не сдвинулся с места. Восемь, десять… – ракета просвистела над головой, удаляясь в сторону N. Двадцать, двадцать один, двадцать два… – взрыв. Все сходится.

Цепляясь за закрепленные в нужных местах поручни, Ами слез со стула. Затем, привычно таща за собой тяжелые, мешающие ноги, он пересек комнату и спустился с лестницы вниз, в гостиную, к инвалидному креслу. Дальше было уже легче: небольшая ступенька за входной дверью и еще две перед калиткой.

Развилка 2

Ами выехал на улицу и остановился, раздумывая, куда направиться теперь: направо, в сторону бара, или налево, к профессору Серебрякову. Вообще-то, для выпивки еще рановато… да и денег на выпивку, честно говоря, нет. Но деньги как раз можно было бы взять у профессора – он давно уже задолжал Ами за редакцию переводного текста. Но и напоминать о долге как-то не слишком удобно: нету нынче богачей в Матароте, вот и профессор поиздержался.

Развилка 2: налево

А вообще-то, кого волнует – поиздержался он или нет? Сколько можно жить фраером, господин Бергер? Вы с профессором о цене договаривались? – Договаривались. Ты работу сделал? – Сделал. Тогда чего, спрашивается, стесняться? Давай, дружок, давай, крути колеса. И Ами решительно свернул налево, к Серебряковым.

День стоял яркий, солнечный, словно и не начало зимы, а самое что ни на есть лето. Улица потихоньку сползала вниз, так что ехать было одно удовольствие. Вот назад придется забираться в горку. Дом, занимаемый Ами Бергером, располагался на верхней точке холма. Вообще-то, Ами и выбрал его именно из-за этого – чтобы лучше видеть Полосу. По причине повышенной опасности платой за аренду являлось собственно амино проживание в доме: сбежавшие в центр Страны хозяева чувствовали себя немного спокойнее, когда кто-то присматривал за обстреливаемой собственностью – хоть кто, хоть безногий калека.

Серебряковы – профессор Александр, которого Ами выучился именовать на оригинальный чеховский манер Александром Владимировичем, и его жена Элена – занимали дом, четвертый по счету слева от аминого – видимо, на тех же самых бесплатно-служебных условиях. Госпожа Элена, между прочим, настаивала, чтобы Ами называл ее также по-русски – Леночкой, но сложный звуковой барьер в середине слова оставался непреодолимым для неповоротливого, склонного к английскому курлыканью языка урожденного бостонца.

– Неудивительно, молодой человек! – нередко шутил по этому поводу профессор. – “ЧК” – это исключительно русский феномен.

Ами значения шутки не понимал, но всякий раз послушно улыбался, чтобы не обижать пожилого уважаемого человека. Серебрякову было под семьдесят, и он выглядел ровно на столько же, хотя и изо всех сил молодился. Зато Леночкин возраст, вернее, его скандальная разница с возрастом мужа служили постоянной темой разговоров в баре “Гоа” – единственном месте Матарота, где люди поселка еще собирались вместе.

Начинал обычно Моше Маарави – хозяин матаротской пекарни. Когда-то пекарня Маарави гремела на всю округу: большинство продуктовых лавок и ресторанов города N. затаривались свежим хлебом, питами и пирожными именно здесь. Сейчас же, увы, гремела не пекарня, а ракетные взрывы, и клиентов стало катастрофически мало. Раньше Моше и жена его Лея едва успевали поворачиваться от заката до заката – и это при том, что у печей постоянно суетились не меньше трех сменных работников.

Теперь надобность в работниках отпала. Да и сами супруги Маарави все больше времени просиживали в баре, а не за прилавком чуть теплящейся пекарни. Моше мрачно принимал парад батальона пустых стаканчиков из-под арака. Как видно, что-то в качестве парада его не устраивало, потому что он то и дело добавлял в строй все новых и новых солдат. Лея же прихлебывала остывший капучино и беспокойно поглядывала на мужа: не слишком ли ты уже набрался, дорогой? Не пора ли домой? Это выводило Моше из себя.

– Ну что ты меня глазами сверлишь, что? – кричал он, стукая кулаком по столу, отчего батальон подпрыгивал, дружно, словно по команде, как, собственно, и должно происходить на парадах. – Ох, смотри у меня, Лея, допрыгаешься…

Лея молча моргала и пожимала плечами: в отличие от стаканчиков, она ничуть даже не прыгала и оттого не могла допрыгаться в принципе.

– Вот возьму себе молодую, как русский профессор, – продолжал угрожать пекарь. – А тебя… а тебя…

– Зачем тебе молодая, Моше? – насмешливо кричала от стойки Мали, хозяйка бара. – Небось забыл давно, что с ними делают, с молодыми…

– Ничего, ничего… – отвечал Моше, многозначительно кивая в пространство. – Вспомним. Такое не забывается.

– Да и не такая уж она и молодая, – вступала Лея. – Издали – конечно, а если сблизи зайти…

Хозяин “Гоа” Давид Хен, муж Мали, отбрасывал в сторону полотенце и возмущенно фыркал, рассматривая на свет протертый до сухого блеска бокал.

– И не надоело вам? Сколько можно? Стыдно ведь… – и, помолчав, добавлял. – Она его вдвое младше, не меньше. Вдвое. А уж горяча… Поверьте моему глазу. Ами, скажи. Ты туда часто ходишь. Как она, профессорша, горяча?

Ами краснел, что, конечно же, вызывало немедленный взрыв всеобщего хохота. Ну и ладно. Взрыв так взрыв. Что им тут – привыкать к взрывам-то? Одним больше, одним меньше – невелика беда.

Калитка серебряковского дома была распахнута настежь. Ами миновал двор, постучал в приоткрытую входную дверь и, не дождавшись ответа, въехал в пустую гостиную.

– Альександер Владимирович! – крикнул он, торжественно расставляя ударения на предпоследние слоги, отчего имя в целом прозвучало как на представлении баскетболистов перед матчем. – Есть кто дома? Ау! Господин профессор!

– Минутку! – послышалось из-за раскрытой двери на террасу. – Я сейчас! – и в гостиную, завязывая на ходу поясок крайне легкомысленного халатика, вошла, или, скорее, даже впорхнула госпожа Элена, она же Леночка, она же жена профессора Серебрякова.

Ами смущенно потупился. Вырез леночкиного халата отличался одновременно щедростью, открытостью и разнообразием.

– Ах, Ами, извините! – воскликнула Леночка, спохватываясь и прихватывая в кулачок лацканы, но при этом промахиваясь ровно на один лацкан, в результате чего вырез, вместо того, чтобы сократить обзор, напротив, увеличил его еще больше. – Я не совсем одета… загорала, знаете ли. Говорят, зимний загар здесь самый лучший. Говорят, летом солнце активное, сразу обжигает. Вот прямо сразу – раз, и готово. И рак. Говорят, тут у солнца жуткий рак. Александр говорит, что солнце тут сразу ставит раком. Ха-ха-ха… Вам не понять, но по-русски это звучит немного неприлично. Ха-ха-ха… А сейчас солнце не вредное, а наоборот. Вот я и ловлю, знаете ли. Без всего. То есть совсем. Так приятно… та-ак прия-я-тно…

Английских слов Леночка знала немного, да и расставляла их большей частью неправильно, зато делала это уверенно и с поразительной скоростью. Она длинно потянулась, и халат послушно подтвердил упомянутое “совсем без всего”. Ами сглотнул. По понятным причинам ему давно не приходилось видеть такого. Больше трех лет, если точнее. “А ну, успокойся, – скомандовал он себе. – Ты кто? Ты инвалид. Кочерыжка безногая.”

– Мне бы Альександера Владимировича, госпожа Элена, – Ами кашлянул, чтобы устранить из голоса предательскую хрипоту. – Он дома?

Леночка подбоченилась. Ей явно нравилось амино смущение, и она не намеревалась заканчивать только-только начавшуюся игру. Не так часто удается почувствовать себя женщиной в этой проклятой глуши. И не просто женщиной, а желанной женщиной. И не просто желанной, а настолько желанной. Она чуть повела плечами и тут же отметила зеркальное отражение этого движения в аминых глазах. Бедный парень, эк его распирает…

– Уехал Альександер Владимирович, – сказала она, утрируя смешное амино произношение. – В Упыр уехал, до вечера. А вас, Ами, я давно уже просила не называть меня “госпожа Элена”. Я Леночка. Ну-ка, скажите: “Ле-нач-ка…” Ну?

Леночка наклонилась к Ами и затеребила его губы пальцем с длинным наманикюренным ногтем.

– Ну? Повторяйте за мной. Ле…

– Ле… – повторил Ами, зачарованно глядя на голые груди, подрагивающие в вырезе халата.

– Нач..

– Натч…

Он с трудом удерживался от того, чтобы схватить ее. Ну, схватит, а потом? Что он будет делать потом, без ног?

– Да не “натч”, а “нач”! Язык не поднимайте! – она легонько раздвинула пальцем амины губы и прижала книзу язык. – Ну?

Ами неловко повернул голову, избавляя рот от шустрого Леночкиного пальца.

– Я лучше поеду, госпожа Эл…

– Леночка! – Леночка резко выпрямилась и притопнула ногой. – Сколько раз повторять! Ле-нач-ка! И никуда вы не поедете. Вот еще. В кои веки кто-то в гости пришел. Теперь вы мой, Ами. Понятно? Мой. Я вас сейчас чаем поить буду, на террасе. И не смейте возражать! Даже не думайте!

Она решительно обошла амино кресло и, взявшись за рукоятки, выкатила его на террасу.

– Вот! Ждите здесь! И только попробуйте убежать!

Снова притопнув ногой, она ушла в дом. Ами перевел дыхание. Вот ведь чертова баба! Ситуация вызывала у него сложные чувства. С одной стороны, конечно, унизительно, когда тебя используют таким недвусмысленно двусмысленным образом, а с другой… Он вспомнил недавний давидов вопрос: “Как она, профессорша, горяча?” – и свое ответное смущение. Потому и смутился, что сам давно уже исподтишка поглядывал на ее вырезы и декольте. А чего смущаться-то? Он что, в замочную скважину зырит? Нет ведь, правда? И выставляется это все напоказ вовсе не ненароком, а вполне себе расчетливо. Скучно ей здесь… Да и как не скучать? “Как она, профессорша, горяча?” Ну что тебе ответить, Давид… на полную мощность работающая печь в булочной Маарави и то холоднее будет…

Что они тут делают с профессором – вот загадка. Вернее, сам Серебряков еще ладно, кое-как объяснимо: пишет книгу, стеснен в средствах, привязан к колледжу Упыр какими-то грантами, обещаниями, перспективой преподавательского места. Но почему его красивая, молодая, от пяток до макушки сексуально озабоченная жена согласна делить с профессором эту жизнь? Сидеть здесь безвылазно в обезлюдевшем поселке, под ракетами… почему? Серебряков хотя бы в N. иногда ездит, а она вообще – никуда! Такая женщина – и никуда! Такой женщине нужны умопомрачительные наряды, бриллианты, опера, казино, фешенебельные рестораны, шампанское на палубах океанских яхт. Это ж дураку понятно. А тут…

Ами вздохнул. Отсюда, с открытой террасы серебряковского дома, виднелся все тот же чертов пограничный забор, и чертовы дома проклятого Хнун-Батума, и чертово море далеко на чертовом горизонте.

Вошла Леночка, неся на подносе кружки с кипятком, коробку с чайными пакетиками, бисквиты. Уселась в кресло напротив, круглые красивые коленки вместе, длинные голени наискось, халат запахнут. В стрипклубе полдник, просьба не беспокоить артисток. Перерыв на чаепитие. Делу время, потехе час. Ами выбрал пакетик, поболтал его в кипятке. Леночка сидела молча, сдвинув брови, думая о чем-то своем.

– Скажите, Ами, – произнесла она наконец. – А правду говорят, что из Страны можно только через аэропорт выбраться? Самолетом то есть?

– Ну почему же… – Ами покачал головой. – Можно и морем. Покупаете билет и…

– Но это все равно через пограничников, правда? – перебила Леночка. – А если так, как в Европе? Типа сел в тачку в Португалии и – фьюить… в Норвегию… Так можно?

– Думаю, что нет. А зачем?

– Действительно, зачем? – Леночка тряхнула головой, словно сбрасывая что-то. – Вы печенье-то берите, берите. Такое вот угощение… а другого нет. Прямо стыдно, правда?

– Вовсе не стыдно, – возразил Ами. – Просто время такое, госпо… извините, Леноточка. И место. В Матароте сейчас ни у кого денег нет.

– Почему вы так думаете? – с непонятным вызовом отвечала Леночка. – А вдруг у кого-то хранится где-нибудь под полом чемодан с бабками? Представляете? Большой серый чемодан, набитый буро-малиновыми банкнотами!

– Буро-малиновыми – это какими? – улыбнулся Ами.

– По пятьсот евро, мальчик, – прошептала Леночка, округляя глаза. Ты, наверное, и одной такой бумажки не видел, а тут – целый чемодан. Миллионы и миллионы евро. Представляешь?

Ами нахмурился. Он решительно не понимал, к чему клонит госпожа Элена. В роли соблазнительницы она выглядела намного убедительнее.

– Знаете, госпожа Элена, я не представляю другого. Почему вы выбрали для жизни именно Матарот? Вам тут, должно быть, ужасно скучно. Понятно, у профессора Альександера намечается работа в Упыре… но ведь пока что ее не так много! Пока что он даже не каждую неделю туда ездит. А книгу можно писать где угодно. Сняли бы квартиру где-нибудь подальше… да хоть в столице. Почему тогда здесь? Неужели только из-за того, что у вас нет этого серо-буро-малинового чемодана?

– В столице… – тоскливо вздохнула Леночка. – В столицу нельзя…

– Нельзя? Почему?

Женщина искоса метнула на него быстрый взгляд. Казалось, она чувствовала, что сказала больше, чем намеревалась, и теперь сожалела об этом.

– Да нипочему. Хрень это все, булшит. Так, кажется, у вас говорят – булшит? – она улыбнулась кокетливо, по-прежнему, словно желая загладить произведенное ею нежелательное впечатление. – Но что это мы все о грустном да о грустном? Давайте лучше поговорим о чем-нибудь хорошем. Например, о любви. Вы ведь не против поговорить о любви, господин Ами?

Леночка с хрустом потянулась, натягивая на груди халатик. Ами понял, что перерыв в стрипклубе подошел к концу. Он отставил чашку.

– Пожалуй, мне пора, госпожа Элена. Будьте добры, передайте Альександеру Вла…

– Никуда вам не пора, – перебила госпожа Элена.

Она надула губы и лениво откинулась на спинку кресла. Коленки ее несколько раз дрогнули, словно сомневаясь, слегка раздвинулись, вернулись назад и, приняв окончательное решение, разошлись снова, на этот раз открывая намного больше, чем положено видеть случайному гостю. Под халатом и впрямь не было ничего, кроме загорелого, хорошо ухоженного тела. Ами не стал отводить глаза. В конце концов, что она себе думает?

– Скажите, Ами, – сказала Леночка, просовывая руку под лацкан и блуждая глазами по потолку. – Меня всегда интересовало: как это делают на инвалидном кресле? Должно быть, интересно, когда на колесах… вперед-назад… вперед-назад… вперед-назад…

– Не знаю, – сухо ответил Ами. – Я пока не пробовал.

– Какое совпадение… – поразилась Леночка. – Мы оба не пробовали. Это плохо, Ами. Надо исправлять. Знаете что?..

Одним плавным движением она вдруг перетекла со своего кресла на пол. Ами не успел и глазом моргнуть, как Леночка уже стояла перед ним на коленях и умело расстегивала брючный ремень.

– Гос-по-жа Элена… – пробормотал он.

– Шш-ш… – откликнулась Леночка. – Не мешай. Ну-ка, что тут у нас есть? О-о… вот видишь… красота-то какая…

“В конце концов, что я могу поделать? – подумал Ами, закрывая глаза. – Не драться же с ней? Я ведь, в конце концов, инвалид… Сопротивление бессмысленно… и неразумно… крайне неразумно… но, черт возьми, как она здорово умеет… как здорово… три года… три года…”

Он чувствовал подкатывающуюся волну, под закрытыми веками, играя огнями, взлетал фейерверк, в ушах выли сирены… погоди, почему “выли”? Сирены обычно поют. Обычно поют, но эта почему-то выла. Ах, черт! Это ведь и в самом деле сирена!

– Сирена, – сказал Ами, не раскрывая глаз. – Надо уйти в укрытие. И телефон. По-моему, у вас звонит телефон…

– М-м-м… – отозвалась Леночка.

“А что она еще может сказать? – подумал Ами. – У нее ведь рот сейчас занят, и так хорошо занят… так хорошо… Но у тебя-то не занят… ты-то должен думать… это ведь сирена, Ами!”

– Ракета… – пробормотал он. – Ракета…

– М-м-м… – повторила Леночка и слегка откинулась назад, с законной гордостью разглядывая промежуточный результат своих усилий. – Ну и что ж, что ракета? У нас тут своя ракета… М-м-м…

Волна нарастала, фейерверки взлетали все быстрее и быстрее, сирены смолкли, но зато прибавился свист… Знакомый такой свист… Откуда он только знаком, а, Ами? – Это летит. Это летит ракета. Летит, летит ракета. И, судя по характеру свиста, летит прямо сюда, на эту террасу. Хорошо еще, если их с госпожой Эленой разбросает взрывом в разные стороны… Хотя и тогда видок у него будет не слишком пристойный: без штанов, да и это самое останется ракетой, стыд-то какой. А если не разбросает? Если их так и найдут: его, ее и ракету в горле? Ужас-то какой…

– Нет, – сказал он, открывая глаза.

– М-м-м, – увлеченно отозвалась Леночка, погружаясь на максимальную глубину.

– Бабах-бах-бах!!! – прогремела ракета, взрываясь на террасе в двух шагах от их крайне выразительной скульптурной группы.

Ах, черт! Как это некстати! Поверьте, у меня и в мыслях не было расставаться с Ами Бергером столь экзотическим способом. И не в том даже дело, что он такой симпатичный парень, хотя и инвалид. В конце концов, ракета не разбирает, кого убивать. А в том, что Ами мне еще нужен, очень нужен… я ведь в него столько времени вбухал, столько страниц. И вот, нате вам – прилетела ракета и – бах! – нету моего Ами. Леночки тоже нету, но Леночка – Бог с ней… Нет, не подумайте плохого, Леночку тоже в каком-то смысле жаль, особенно когда она в таком халатике. Но с ней мы только-только познакомились, да и не знаем о ней в общем ничего. А вот Ами… Жалко парня, ужасно жалко. Привык я к нему, да и вы, наверное, тоже. Ведь привыкли, правда?

Черт… Но делать нечего. Ракета есть ракета. О-хо-хо… придется теперь обходиться без Ами. Ничего, придумаем что-нибудь. И вообще, может, оно и к лучшему. Трудно возиться с инвалидом, а Ами ведь был практически безногим… Видите? Я уже говорю о нем в прошедшем времени. Значит, смирился. Значит, так. Значит, и вы смиритесь. Можно даже утешаться тем, что смерть Ами Бергера вышла на удивление хороша. Настолько, насколько два этих слова – “смерть” и “хороша”– подходят друг к другу. Ну вот. Утешились – и дальше. Потому что жизнь продолжается, не так ли? О-хо-хо… На чем, бишь, я остановился? Ах, да. На взрыве.

Ракета проделала в полу террасы неопрятную воронку неправильной формы и глубиной не более тридцати сантиметров. Взрыв оказался не слишком велик: садовые стулья и стол даже не разлетелись в разные стороны, а просто опрокинулись. Большая часть повреждений произошла от осколков. Все вокруг: стволы деревьев, мебель, оштукатуренные стены и столбы террасы – все, во что утыкался взгляд, пестрело дырами и рваными отметинами. Стеклянная дверь, каким-то чудом уцелевшая от предыдущих близких разрывов, на сей раз не устояла: все вокруг было усыпано битым стеклом.

Тела Ами Бергера и Леночки Серебряковой лежали так, как их застала… Нет! Не могу! Как хотите, но я не могу. Позволить какой-то паршивой ракете… нет и нет. Знаете что? Я вот что подумал: ведь тогда, у своей калитки, Ами вполне мог бы повернуть не налево, а направо. Ведь мог бы, согласитесь, мог? Вот пускай и повернет. В конце концов – разве это не развилка? – Развилка. А коли так, то и говорить не о чем. Возвращайтесь, дорогие мои, возвращайтесь. Итак, Развилка 2 – помните такую?

Развилка 2: направо

Наверное, ты все-таки фраер, Ами Бергер. Ну кого волнует, поиздержался профессор или нет? Вы с ним о цене договаривались? – Договаривались. Ты работу сделал? – Сделал. Тогда чего, спрашивается, стесняться? А все же нехорошо вот так – с ножом к горлу: отдавай, и точка. Все ведь здесь в одной лодке, в одной беде. Отдаст когда-нибудь. А что фраер ты, Ами, так это тоже не беда: фраера, говорят, живут дольше. Интересно, кто это проверял? И главное, как? Ами задумчиво покачал головой и свернул направо, к бару.

День стоял яркий, солнечный, словно и не начало зимы, а самое что ни на есть лето. У калитки соседнего дома Ами приостановился. Хозяин, Боаз Сироткин, грузил в глубине двора мешки в кузов своего старого тендера.

– Эй, Боаз! – крикнул Ами. – Нужна помощь?

– Ага… – иронически откликнулся Сироткин. – Ты поможешь…

Поднатужившись, он перевалил мешок через борт грузовичка.

– В нормальном обществе инвалидов не дискриминируют, – напомнил Ами.

– Так то в нормальном…

Боаз неторопливо отряхнулся и подошел к калитке. Был он кряжист и силен, несмотря на пожилой уже возраст. Ами кивнул в сторону тендера.

– Чего возишь, картошку? На цветы как-то непохоже.

– Да так… – неопределенно отвечал Сироткин. – А ты куда намылился?

– А куда тут можно намылиться? В “Гоа”, куда ж еще… Пойдем? Угостишь соседа пивом.

– Что, совсем на мели? – не дожидаясь ответа, Боаз вытащил из кармана потрепанный кошелек, отслюнил сотенную банкноту. – Держи, солдат. Отдашь с пенсии.

– Как всегда. А может и раньше. Мне профессор должен. Спасибо, Боаз. Передавай привет Далии. Как она?

– Давай, сынок…

Сироткин вразвалку вернулся к тендеру. Последние амины слова он то ли не расслышал, то ли проигнорировал. Ами сунул сотню в нагрудный кармашек, покатил дальше. У своих можно одалживать без проблем. Тут все друг у друга одалживают и все без проблем отдают. Потому что куда в этом Матароте денешься? Людей немного, все на счету; один раз обманул, второй… – и привет, больше на помощь не рассчитывай. Так что все всем пока дают. Кроме анархистов, которые вообще не в теме. Им закон в принципе не писан. По идее им и бабки-то ни к чему – как квинтэссенция буржуазного общества. А вот поди ж ты: любят деньги не меньше какого-нибудь проклятого эксплуататора, за медяк удавятся. Интересно, почему это?

А вот и бар. Резная веранда с двумя длинными деревянными столами, тяжелые скамьи, стеклярусная занавеска, умеющая приветствовать каждого входящего особенным, только ему присущим звоном. Заглянешь за занавеску, а там – небольшой зальчик со стойкой и еще десятью столиками. А еще – разноцветные индийские драпировки, павлиньи перья, ситар без струн и в уголке – хитро сощурившийся ушастый будда. Как в Гоа.

Так он, вообще-то, и называется, этот бар: “Как в Гоа”. Потому что это место – Гоа – есть только одно, и другого такого не сыскать на скучной и суетной земле. Будд, к примеру, много, а Гоа одно. Поэтому все остальное может быть только “как в Гоа”, да и то лишь очень и очень приблизительно. Так на пару объяснили Ами хозяева заведения, Давид Хен и его жена Мали.

Давид и Мали там и познакомились – не в баре, а в единственном и неповторимом Гоа. Вообще-то, скорее всего они были предназначены друг другу еще с раннего детства, но так уж получилось, что никто об этом не знал: ситуация весьма распространенная в нашем сумасшедшем мире. Оба родились в Стране в один и тот же день, мамаши совершенно одинаково таскали их верхом на бедре и совершенно одинаково меняли им совершенно одинаковые подгузники – возможно даже, с одинаковой частотой. Жили они хотя и в разных по имени, но по сути совершенно одинаковых городках, на одинаковых улицах, одинаково названных в честь одного и того же местного героя Герц-Жабиона.

Им одинаково забивали башку одинаково ненужной школьной белибердой, они одинаково прыгали под одну и ту же музыку в одних и тех же дискотеках и даже, по свидетельству майора Деева, вместе потом служили в артиллерийском полку. Ну разве не поразительно, что за все это время Давид и Мали не встретились даже взглядом? Поразительно, но факт – не встретились. Наверное, слишком большим было их сходство – а большое, как известно, видится лишь на значительном удалении.

После демобилизации молодежь Страны совершенно одинаковым образом отправляется искать себя в одни и те же места. Прибыв, как и все, в Гоа, Давид Хен сразу же явился на берег ласкового моря и огляделся в поисках себя.

– Кого ищешь, брат? – ласково спросили его.

Под ласковым небом Гоа родной язык звучал тоже особенно ласково.

– Себя, – честно ответил Давид.

– Это потом, – сказали ему и ласково сунули в руки трубку. – На, пока курни.

Давид курнул и закрыл глаза. Когда он открыл их, то обнаружил, что лежит в шалаше на циновке, а рядом, тесно прижавшись к нему, посапывает красивая женщина лет тридцати. Он ласково потрепал ее за плечо и спросил, кто она.

– Я Мали, твоя жена, – ответила женщина, зевая. – А ты кто?

– А я Давид, твой муж, – сказал Давид.

Это было единственным, что он о себе помнил. Они порылись по шалашу в поисках трубки и, не найдя, отправились искать себя. Это оказалось непросто. Дело в том, что с момента их одновременного прибытия в Гоа прошло уже без малого восемь лет, и многое успело подзабыться. Например, фамилию Давида они припомнили только через неделю, а на Мали решили не тратить усилий вообще, поскольку семейной паре вполне достаточно одной фамилии.

Зато Мали вспомнила, что, уезжая сюда, обещала вернуться домой через три месяца. Еще неделю они провели, бродя по ласковому берегу от шалаша к шалашу и безуспешно пытаясь выяснить: что больше – три месяца или восемь лет? Увы, никто этого не знал. Ребятам либо не отвечали вовсе, либо ласково предлагали курнуть. Но Мали и Давид упрямо вознамерились найти себя и трубку не брали. На их счастье, в этот момент на берег прибыла новая партия ищущих себя странников. Один из них уже держал в руках волшебную трубку, когда Мали обратилась к нему. Услышав вопрос о месяцах и годах, новоприбывший впал в экстаз. До этого он только слышал о просветленных, а теперь видел их своими глазами!

– Вы нужны там, – твердо сказал он. – Сворачивать время вы уже умеете. Осталось научиться разворачивать пространство. Это поможет нам решать территориальные конфликты. Пойдемте, я куплю вам билеты на самолет.

Билеты? Давид и Мали даже не спросили куда. Какая разница, где искать себя? На счастье, в новой стране говорили на том же языке, что и в Гоа. Они обнаружили это еще в самолете. В течение всего полета Давид и Мали сидели неподвижно, взявшись за руки и тревожно поводя глазами по сторонам. Странные, обрывочные воспоминания подрагивали в их взбаламученных душах, как галлюциногенный гриб на тонкой ножке. Авиалайнер еще не успел толком приземлиться, как соседи дружно повскакали с мест и, толкаясь, принялись обрушивать свой багаж с полок на головы друг другу.

– Давид, – прошептала Мали на ухо мужу. – У меня такое чувство, будто я вот-вот что-то вспомню.

– У меня тоже, – так же шепотом отвечал он. – Мы вот-вот найдем себя, Мали. Вот увидишь.

Но нет. Этого не произошло ни в салоне, ни при выходе из самолета, ни на паспортном контроле. Этого не случилось даже тогда, когда двери терминала распахнулись и горячий воздух Страны хлынул им в ноздри запахами горькой пыли, пальмового масла и дизельного выхлопа, и они поневоле остановились, не в силах двинуться дальше. Для того чтобы окончательно вспомнить, им требовался еще какой-то дополнительный толчок, неведомый импульс, дуновение Будды, хлопок одной рукой, острый всплеск сущностной реальности…

– Эй вы, шанти-манти, че встали, мать вашу в дышло! – послышалось вдруг сзади, и сильный толчок чуть не сбил с ног их обоих. – Жопы-то подвиньте!

Мали и Давид оглянулись. Сперва они увидели гору чемоданов и коробок на багажной тележке, а уже за ней – высохшую сверху и жирную снизу брюнетку с острыми чертами лица, в щедро расшитой серебром блузке и обтягивающих трикотажных штанах, отягощенную по меньшей мере центнером золота в виде наушных, нашейных, наручных, набрюшных и наножных цепей и браслетов.

– Ну, че вылупились, каппара на пару? – еще громче прокричала брюнетка. – Проехать-то дадите? Мне что – тут заночевать?

Мали и Давид одновременно сделали шаг назад. Их просветленные лица сияли. Кто-то посторонний усмотрел бы в этом мелком инциденте лишь характерное хамство, услыхал бы лишь сиплый прокуренный голос грубой аборигенки, но ребята-то знали: это сам Будда коснулся их своим невидимым пальцем. Они разом припомнили все-все-все: и свое босоногое детство, и любящих родителей, которые, возможно, уже начали немного беспокоиться, и улицу Герц-Жабиона, и школу, и артиллерийский полк, и, главное, соотношение месяцев и лет, мер и валют, преступлений и наказаний.

Дальше все покатилось стандартным путем. Родители обоих к тому времени уже померли от горя, что вышло весьма кстати в плане наследства. Поначалу ребят мучила ностальгия по ласковому берегу. Позднее, как и всякие настоящие странники, они сумели трансформировать эти мучения в источник дохода – небольшого, но устойчивого. На унаследованные средства Давид и Мали открыли собственный бар. Почему именно в Матароте? – Потому что места у ласкового моря стоили бешеных, неподъемных денег. Потому что в других поселках бары уже были, а здесь еще нет. Потому что с веранды на холме, если хорошенько присмотреться, можно разглядеть за ниткой забора и домами Хнун-Батума далекую синюю дугу морского горизонта, ласковую и крутую, как в Гоа.

Они так и назвали свое заведение – “Как в Гоа”. Поначалу все шло замечательно: настоящий бар с постоянной клиентурой. Наезжали даже из города N. – ежемесячно, в первые дни после выплаты пособия. Родились дети-двойняшки. Мальчика назвали Став, а девочку Авив. А может, наоборот – все постоянно путались, даже родители. Первое имя на местном языке означает “осень”, а второе – “весна” – весьма зыбкие понятия в Стране, где, по большому счету, есть только два сезона: лето, когда жарит солнце, и зима, когда в домах холодно и все отчаянно ждут дождей, которые либо не приходят вовсе, либо льют с такой силой, что смывают в море часть ожидающих.

Короче говоря, жизнь определенно наладилась – конечно, не на том уровне ласковой безмятежности, как в Гоа, но близко к тому… ну, скажем, “как в Гоа”. Не исключено, что семейство Хен процветало бы и дальше, когда б не чертовы полосячьи ракеты, почти напрочь разогнавшие клиентуру – как временную, так и постоянную. Хены уехали бы и сами, да только – на какие деньги? И куда? Можно было бы, конечно, все бросить и купить билет в Гоа, но куда теперь девать четырехлетних Става и Авив? Гм… или Авива и Став?.. ну никак не запомнить, кто из них кто, хоть ты тресни! Впрочем, неважно, как их ни назови, а девать все равно некуда. Поторопились они с детьми, что и говорить. Теперь вот сиди тут в пустом баре и слушай, как летит ракета. Летит, летит ракета…

На пустой веранде бара ветер надувал пластиковый пакет и увлеченно таскал его взад-вперед по выцветшим доскам. Ами примерился к перилам. Три вредные ступеньки крыльца всегда давались ему нелегко.

– Погоди! Я сейчас помогу!

Ами оглянулся: с улицы к нему спешил Меир Горовиц по прозвищу “Меир-во-всем-мире”. Совместными усилиями они вздернули коляску на веранду.

– Спасибо. Дальше я сам.

Больше всего Ами не любил, когда кто-то толкал его коляску сзади. Он не ребенок и не разбитый инсультом маразматик. Сам справится. Меир послушно отодвинулся, пропуская его вперед. Дважды сыграла свое стеклярусная занавеска. На коляску Ами Бергера она реагировала четырехтактным торжественным тушем, тогда как Меира встречала всего лишь коротким презрительным шелестом.

За стойкой одинокая Мали, задумчиво грызя карандаш, изучала раскрытую тетрадку. Столики тоже пустовали – все, кроме одного. Зато за этим одним сидели сразу четверо: Эстер, Шош и оба местных анархиста – Карподкин и Лео. Ами поколебался и поехал в противоположный угол. С девушками он бы пообщался охотно, особенно с Эстер, но анархисты выводили его из себя даже в малых дозах.

Скорее всего, Карподкин и Лео были не настоящие их имена, а, как они сами выражались, революционные псевдонимы. Вроде бы так звали когда-то каких-то русских бунтарей. Впрочем, профессор Серебряков с этим не соглашался. Он утверждал, что Лео Троцкий никогда не считал себя анархистом, а Карподкин, пусть и считал, но фамилию имел другую, хотя и похожую. Но анархисты на это лишь морщились и нагло отвечали, что плевать они хотели на буржуазное профессорское мнение. Что анархистам закон не писан, в том числе и законы написания фамилий великих бунтарей прошлого – Лео и Карподкина.

Подошла Мали.

– Привет.

– Привет. У тебя сегодня людно. А где Давид?

– Да там… – Мали неопределенно махнула рукой. – Тебе чего, “Хейникена”?

Ами кивнул, глядя мимо хозяйки на приближающегося Карподкина. Мали тоже оглянулась и нахмурилась.

– Сколько раз повторять: в долг больше не наливаем.

– Мироеды, – вяло произнес анархист. – Кровососы прибавочной стоимости. Ну хоть сто грамм. Мы потом отдадим.

– Когда? После мировой революции?

– Завтра отдадим.

– С чего это?

– Вот он отдаст, – Карподкин кивнул на Ами. – Ты ведь отдашь, фельдфебель?

Ами присвистнул. Видно, Карподкину и в самом деле приспичило. Обращение “фельдфебель” в его устах звучало почти нежностью. Обычно анархисты звали Ами не иначе как “недостреленным оккупантом”.

– Я вот все спросить тебя хотел, Карподкин, – сказал он, пользуясь моментом. – Почему вы с Лео так любите деньги? Это ведь отрыжка буржуазной системы. У вас же, у анархистов, даже закон вроде есть такой: на деньги плевать?

– Ну? – мрачно вымолвил Карподкин.

– Что “ну”? Есть такой закон у анархистов?

– Ну, есть.

– Тогда почему же вы на него плюете?

– А мы на все законы плюем, – Карподкин пошевелил челюстью, как будто собирался сплюнуть на пол. – И на этот тоже.

– Логично! – восхитился Ами. – Об этом-то я и не подумал. Действительно.

– Так дашь в долг? – спросил анархист с надеждой.

– Нет, товарищ… – Ами скорбно вздохнул. – Не могу. Обуян буржуазными пережитками. И вообще, пошел-ка ты вон, товарищ. Нечего тут воздух портить. И товарища своего вонючего тоже прихвати, товарищ.

Карподкин свирепо сжал кулаки. “Давай, давай, подходи… – с надеждой подумал Ами. – Мне бы только тебя, гада, ухватить, а там уж я тебе ручонки-то переломаю, сволочь гадкая…”

– Это общественное место, – сказал анархист, на всякий случай делая шаг назад. – И никакой недостреленный убийца-оккупант нас отсюда не выгонит. По закону.

– А может, я тоже на законы плюю, – Ами тронул колеса кресла и стал медленно выезжать из-за стола. – Причем на этот в особенности…

– Ладно, ладно… дождетесь… – с ненавистью прошипел Карподкин, пятясь к двери, где его уже поджидал младший товарищ Лео. – И вы дождетесь, и вы… Вот придут полостинцы – всех вас под нож пустят, как баранов, – всех до единого…

Анархисты выскочили за отчаянно звякнувшую занавеску.

– Зачем ты так, Ами? – сказал от стойки Меир. – У них такие убеждения. Нельзя преследовать людей за убеждения.

Меир-во-всем-мире получил свое прозвище за принципиальный и последовательный пацифизм. От армии он отвертелся, закосив под душевнобольного, и теперь заканчивал третий курс колледжа Упыр по специальности “универсальный гуманизм”. Теперь, с получением степени бакалавра, Меир Горовиц мог позволить себе любить людей не просто абы как, а вполне профессионально.

Место своей будущей работы он представлял смутно. Ходили слухи, что специалисты такого рода пользуются особенным спросом в организациях, практикующих допросы под давлением, а проще говоря – пытки. Что выглядело совершенно оправданным, поскольку в отличие от банального палача пытливый гуманист истязает людей не просто так, ради удовольствия, а непременно во имя самой благородной цели. Да и с контролирующими правозащитными органами легче: там ведь тоже обычно заседают профессионалы по этой части, а уж свой со своим всегда договорится.

Меир-во-всем-мире происходил из весьма богатой семьи, а потому поселился в Матароте отнюдь не из-за низкой квартплаты. Поначалу его цели были самыми что ни на есть научными. Дело в том, что темой своего дипломного проекта Меир Горовиц избрал невыносимые страдания мирного народа Полосы. В этой ситуации логичным казалось перебраться жить поближе к страдающим полосятам – так, чтобы ощутить атмосферу страданий и в то же время не подвергнуться традиционному полосованию. Но затем добавилась и еще одна, не менее весомая причина: Меир влюбился.

Его увлечение было столь же сильно, сколь и безнадежно. Давно уже написанный диплом пылился в ящике стола, сроки поджимали, профессор Упыр удивленно поднимал брови, встречая виноватый взгляд некогда столь перспективного ученика, а тот просиживал все свое время в безлюдном матаротском баре, пожирая глазами объект своей страсти. Он даже не пытался скрыть свою любовь – да и можно ли спрятать столь огромное чувство в столь маленьком месте, как Матарот?

В общем и целом матаротцы относились к несчастному влюбленному со сдержанным сочувствием. Даже беспардонные анархисты хотя и третировали Меира как близкого идеологического попутчика, но делали это без излишней жесткости. А ведь хорошо известно, что нет разногласий непримиримее, чем между близкими идеологическими попутчиками!

Единственной, кто открыто не одобрял любви Меира-во-всем-мире, была Мали Хен, но и она остерегалась высказывать свое неодобрение в чересчур резкой форме: как-никак, на матаротском безрыбье Меир представлял собой самого ценного и самого денежного клиента. Вот и сейчас в ответ на его замечание по поводу убеждений изгнанных анархистов Мали позволила себе лишь презрительное виляние бедрами.

– Так тебе “Хейникен”? – она подчеркнуто обращалась только к Ами, игнорируя Меира. – Куда принести, сюда?

– Нет, – поколебавшись, отвечал Ами. – Туда, к девушкам.

Мали подмигнула.

– Молодец. И спасибо, что выгнал этих недоносков. Один ты мужик, Ами, остался на весь поселок. Даром что на коляске. А некоторые хоть и своими ногами ходят, а сами не пойми что.

Последняя фраза была произнесена особенно громко и адресовалась отнюдь не одним только аминым ушам. Ами неодобрительно покачал головой и поехал к столику, за которым сидели Эстер и Шош.

– Привет, девочки. Пустите?

– Такого мачо поди не пусти, – улыбнулась Шош. – Еще прогонишь, как тех двух ковбоев.

Эстер тоже улыбнулась, махнула длинными ресницами, отодвинула в сторону стул рядом с собой: давай, мол, присоединяйся. Только рядом с нею Ами совсем не с руки, напротив куда удобнее. Потому что когда напротив, то можно смотреть на нее самым законным образом, а вот если сбоку, то получается, будто специально голову поворачиваешь.

– Тоже мне, ковбои, – возразил он, подкатывая кресло к нужному месту. – Недоноски чертовы.

Бам! За его спиной Мали со стуком влепила в стойку стакан для Меира. Она всегда, не спрашивая, наливала ему самое дорогое пойло. Бедняга Меир не возражал. Вообще-то он не пил ничего, кроме воды и соков, поэтому порция дорогого коньяка или виски оставалась нетронутой до того момента, пока Мали не решала, что настала пора для следующего захода. Тогда она так же молча, с непроницаемым выражением на лице сметала со стойки меиров стакан, перекладывала его из руки в руку и, нисколько не скрываясь, выставляла в качестве нового. Счет в конце вечера выходил нешуточный, но Меир платил беспрекословно.

– Жалко Меира, – шепотом сказала Эстер. – Мали его просто ненавидит.

Лицо у Эстер нежное, овальное. Высокие скулы, а волосы длинные, темные, с круто загибающимися блестящими прядями… как это называется? – волнистые? – вот-вот, волнистые. Почему-то обычные слова кажутся в ее случае не совсем подходящими, словно им чего-то не хватает, этим словам. Почему, Ами?

– Еще бы! – фыркнула Шош. – Поставь себя на ее место.

– Ну и выгнала бы… зачем она берет с него столько денег?

Когда Эстер сердится, глаза у нее слегка темнеют, рот приоткрывается, а крылья носа…

– Эй, Бергер!

– Да?

Ами повернулся, уперся взглядом в насмешливые глаза Шош. Ах, Шош-Шошана, толстушка-хохотушка… видит тебя насквозь, да и кто бы не увидел? Наверное, сейчас ты похож на Меира, а, Ами? Только вот нет у тебя денег на пять порций “Реми Мартена”…

– Что “да”? Пришел за столик, так говори что-нибудь.

– Гм… я согласен.

– С чем ты согласен? – расхохоталась Шош.

Эстер тоже улыбнулась, посмотрела прямо. Трудно это вынести, когда вот так – глаза в глаза – просто невозможно, как будто что-то переполняется там, внутри. Наверное, это потому, что она такая красивая, а на очень красивое нельзя смотреть долго.

– Ну, скорее, с тобой согласен… – сказал Ами, уводя взгляд к стойке, к несчастному любящему Меиру и ненавидящей Мали. – Конечно, жаль Меира, что говорить. Но на месте Мали я бы тоже его ненавидел.

– Почему это? – Эстер перестала улыбаться. – Они оба любят одного и того же человека. За что же ненавидеть?

Ами пожал плечами. Не переборщить бы. Если Эстер рассердится, то может и уйти. Она вообще решает быстро и резко. Опять смотрит прямо, как будто требует чего-то. Ресницы подрагивают, черные зрачки сливаются с карими ободками. Когда вот так – глаза в глаза, но с разговором, то не слишком ослепляет, можно и смотреть. Наверное, потому, что слова – как фильтр, как дым, как защитная завеса.

– Именно потому, что любит… – осторожно проговорил он. – А значит, делиться ни с кем не хочет. Любовь дележа не принимает: кусочком поступился – оп, все потерял.

– А деньги? – не успокаивалась Эстер. – Она же его просто внаглую использует! Не хочет делиться – пусть вообще сюда не пускает!

– Ш-ш… – Шош предостерегающе пристукнула по столу. – Тише вы. Услышат.

Ами отхлебнул пива.

– Деньги в такой ситуации очень важны, Эстер. Понимаешь, Меир ведь только смотрит, ни на что не рассчитывает, ничего не просит. Но это сплошная видимость. Потому что любовь – это война. Захват территории, оккупация. Если Мали ему просто разрешит, скажет: “Сиди тут и смотри сколько хочешь на моего Давида,” – то Меир тут же возьмет это и потребует еще. А когда она берет деньги, то тем самым как бы отмеривает ему ровно столько, за сколько заплачено. Понимаешь? Она оставляет себе контроль над событиями. Вот в чем тут дело – не в деньгах, а в контроле.

Эстер опустила глаза, задумалась. Все-таки как она красива, убиться можно. Вот и смотри, Ами, смотри. Смотри, как Меир-во-всем-мире смотрит на Давида, ни на что не рассчитывая, ничего не прося. Хорошо хоть с тебя никто денег не берет. Много ли возьмешь с кочерыжки на инвалидном кресле?

– Больно умно, на мой вкус, – сказала Шош, потягиваясь. – Любовь… оккупация… отмеривает… контроль… Ерунда это, Ами. Все намного проще: заведению нужны доходы, а откуда их взять?

Бам! Это Мали со стуком сменила нетронутый меиров стакан на тот же самый. Меир лишь покорно наклонил голову. Сегодня он пока что платил абсолютно впустую: Давид был, видимо, занят где-то внутри и не спешил появиться навстречу его влюбленному взгляду.

– Кстати, девочки, – Ами решил сменить тему. – Спасибо вам за обед. Очень вкусно.

Эстер улыбнулась, кивнула в сторону Шош.

– Это все Шошана. Я-то что – поваренок.

Девушки учились в Упыре и снимали коттедж на восточном, безопасном склоне холма. Там за аренду приходилось платить, но им, как и Горовицу, помогали деньгами родители. В Матарот подружек привели те самые идеализм и сентиментальность, которые причудливо сочетались в характере жителей Страны с циничной насмешкой над любыми общепринятыми ценностями.

Когда-то, в самом начале странствований, странникам посоветовали не сотворять себе кумира, и они восприняли эту рекомендацию самым серьезным образом. Стоило кому-либо из них совершить что-либо героическое или, скажем, общественно-полезное, а то и просто заслуживающее внимания, как его немедленно принимались клеймить всем кагалом, пока не затаптывали в грязь так, чтоб даже носа не казал, мерзавец. А все почему? А все потому, что самим фактом своего благородного деяния наглец как бы предъявлял претензии на пьедестал, то есть на запретное кумиротворение.

Любые нормальные люди в такой ситуации уже давно перестали бы творить добро и вообще как бы то ни было высовываться: зачем навлекать беду на свою голову? Любые, но только не странники. Ведь поступить так означало бы полностью подчиниться заповеди о запрете кумиротворения, то есть сотворить себе кумира из самой этой заповеди! Экая ловушка, не правда ли? В результате бедняги продолжали выпендриваться по-всякому, точно представляя себе неотвратимость наказания. Кто-то толковал о любви к хамоватому ближнему и призывал подставлять вторую щеку взамен первой, уже отоваренной, – ибо не оскудеет рука дающего. Кто-то радел о всеобщем братстве, кто-то звал на баррикады, кто-то звал с баррикад…

В этом очень широком, иногда абсолютно несовместимом идейном разнобое общим было только одно: результат. Так или иначе, раньше или позже, идеалисты неминуемо получали по башке – все до единого. А поскольку упомянутая проблема касалась подавляющего большинства странников, то стоит ли удивляться – где шишкам, где ранам, а где и раскроенным черепушкам? Стоит ли кричать: “За что?!” Стоит ли возмущаться: “Почему?!” – Нет, не стоит. Раньше надо было думать, ребятки – когда вам советец тот хитрый подсовывали, насчет кумира. А теперь-то чего уж. Поздно. Давай, подставляй – если не щеку – так шею, не шею – так башенцию.

Идеалистки Эстер и Шошана приехали в Матарот жить – в знак солидарности с обстреливаемыми матаротцами. Тем самым они как бы уравновешивали идеализм Меира-во-всем-мире Горовица, который, наоборот, солидаризировался с обстреливающими полосятами. Правда, в отличие от меировской, умозрительной, солидарность девушек носила деятельный характер, который в другое время и в другом месте назвали бы “тимуровским”: им хотелось помогать немощным, утешать страждущих, переводить через дорогу старушек и прижимать к себе испуганных детей в темных бомбоубежищах под грохот вражеских разрывов и вой дружественных сирен.

Увы, большая часть этих расчетов не оправдалась. Немногочисленные матаротские старушки сбежали из поселка еще в первый ракетный год – преимущественно в мир иной, окончательно убедившись в неприкрытой враждебности мира сего. На старости, знаете ли, хочется тишины. Хочется, чтобы никто не мешал, хочется спокойно сесть, а еще лучше – лечь и неторопливо подумать, помечтать о том о сем. А тут – шум, грохот повсеместный, гадость. Ну как не сбежишь?

Немощных тоже всех как-то повыбило. “Усама” любит поиграть в прятки и обижается, когда кто-то торчит как столб на тротуаре, вместо того чтобы бежать в укрытие. А уж немощный он при этом или мощный – кого волнует?

Детей к моменту приезда Эстер и Шош оставалось в поселке всего двое: хеновы двойняшки-четырехлетки – Став и Авив. Обстрелов они не пугались абсолютно: близнецы родились уже после их начала и просто не представляли себе, что где-то бывает иначе. Удивительно ли, что весь нерастраченный пыл девичьих сердец обратился на заслуженного инвалида Армии Обороны Страны Ами Бергера? Ему приходилось отдуваться и за старушек, и за немощных, и за испуганных детей. Впрочем, последнее, увы, не спешило проявиться, хотя Ами как минимум не возражал бы, если бы Эстер прижала его к себе в каком-нибудь темном бомбоубежище.

Смешно сказать, но ему даже снились головокружительные сны с одним и тем же сюжетом, где фигурировали он, Эстер и темное бомбоубежище, причем упомянутая темнота обладала одним поразительным качеством: если Эстер была видна целиком, до малейшей царапинки на кончике мизинного ногтя, то сам Ами оставался совершенно невидимым и даже в некотором роде бесплотным, как изобретательный Зевс, проникший к своей возлюбленной в виде невинного дождика. И дождик, и темнота, лишившись плоти, тем самым автоматически лишались и ног, и, следовательно, никак не могли считаться безногими инвалидами.

Поэтому во сне он любил Эстер так же сильно и нежно, как это делал бы Зевс, любил, как бы слившись с этим Зевсом, с этим хитрым дождиком и с этой удивительной темнотой – вроде бы бесплотной, но в то же время настолько богатой на ощущения, что в итоге Ами просыпался весь в поту, как это и положено хорошо потрудившемуся любовнику, и еще несколько долгих секунд не мог прийти в себя и понять, кто он и на каком свете.

Но сон сном, а явь явью. Наяву же у него, у кочерыжки в коляске, не было ни единого шанса на такую красавицу – настолько, что Ами даже не испытывал в связи с этим никаких переживаний. Все свои слезы по поводу этой стороны своей инвалидности он выплакал в течение первого года после ранения. Человек ко всему привыкает, в том числе и к полуутвердительному вопросу: “Кто на меня, на такого, позарится?” От многократного повторения из этих слов мало-помалу исчезает первоначальная невыносимая горечь и остается лишь трезвое осознание реального положения дел.

Разочарован бывает лишь тот, кто прежде очарован надеждой, а отсутствие надежды исключает и разочарование. Может же подросток влюбиться до потери пульса в голливудскую диву, будучи знаком с ней только по картинкам и по кино? – Может. Разочаровывает ли его осознание того простого факта, что ему никогда – никогда! – не оказаться с нею в одной постели? – Ничуть. Вот и ты так же, Ами Бергер, в точности как тот подросток со своей дивой. Ну и что? Ничего страшного. Глазей на нее и радуйся снам. Сны – это считай треть жизни. Треть жизни ты счастлив – мало ли?

Дважды в неделю девушки приходили к Ами по “тимуровским” делам: убирать дом и готовить обед. Перед этим Ами, к радости окрестных котов, опустошал холодильник: пусть Шош и Эстер видят, что он все уже съел и теперь умирает от голода. Затем, дабы еще надежнее культивировать в своих благодетельницах ощущение нужности, он старательно приводил коттедж в относительный беспорядок – не слишком большой, но заметный. Эта подготовка требовала немалых усилий, так что к приходу девушек Ами действительно выглядел если не немощным, то сильно уставшим.

– Неужели опять все слопал? – поражалась Шош, заглянув в холодильник. – Ну, солдат, на тебя не напасешься…

– Ну зачем ты так, Шош? – с упреком говорила Эстер. – Организм у Ами еще молодой, растущий.

– Ага, растущий… – многозначительно ухмылялась Шош, демонстрируя циничную сторону своей типично страннической натуры. – Знаю я, где у него растет… и на кого…

Эстер толкала подругу кулаком в бок и выходила на террасу повязать передник. Многочисленные коты встречали ее дружным умиротворенным мурлыканьем. В такие моменты Ами не мог избавиться от чувства, что предательские твари подробно рассказывают ей, чем и в каких количествах он кормил их на этот раз. Но все обходилось; сдерживая улыбку, Эстер возвращалась в гостиную и принималась за уборку, то и дело одаривая Ами лукавым взглядом, в то время как Шош с поразительной ловкостью варганила острые греческие салаты, марокканские тефтели, польскую рыбу, курдские фаршированные перцы, французские бульоны и еще десятки всевозможных блюд. Казалось, она аккумулировала весь кулинарный опыт, который странники волей-неволей приобрели за века скитаний черт знает где.

Коты озадаченно принюхивались через открытую балконную дверь, покачивали усатыми мордами: ах, ребята, не заработать бы язву желудка… Да и Ами, честно говоря, предпочел бы этому буйному разнообразию один простой бостонский стейк. Но выбирать не приходилось; через час-другой все трое усаживались за уставленный тарелками стол. Съедали немного – большая часть еды в итоге убиралась в холодильник, в фонд развития кошачьего гурманства.

Потом сидели, не зажигая света, чтобы зря не дразнить полосячьих минометчиков, и слушали музыку. Ами предпочитал джаз, Эстер – старый французский шансон, Шош – восточную музыку. Поэтому, в качестве универсального решения, гоняли местную эстраду, вобравшую в себя, как и местная кулинария, элементы всего на свете. Эстер и Ами больше помалкивали. Она, уютно поджав ноги в кресле, разглядывала близкие огни Хнун-Батума и дальние – кораблей на высоком морском горизонте; он же, пользуясь темнотой, изучал ее профиль: прямой нос с горбинкой, плавную дугу скулы, прихотливый завиток волос, слегка приоткрытые губы, мягкую линию подбородка. На это можно было смотреть сколько угодно, как на огонь или на текущую воду… бесконечно, бесконечно… просто смотреть и молчать. Впрочем, до молчания все равно не доходило, поскольку Шош, не напрягаясь, говорила за троих и тем самым спасала ситуацию от возможной неловкости.

Другим важным видом шефства над несчастным инвалидом была помощь в учебе. Ами предусмотрительно завалил довольно легкий экзамен по статистике; Эстер тут же вызвалась помочь. С тех пор она вот уже которую неделю безуспешно пыталась добиться от него хотя бы минимального понимания крутого характера кривой Пуассона. Увы, подшефный демонстрировал совершенно исключительную тупость и полнейшее невежество, так что пришлось вернуться к азам. Поначалу договаривались заниматься раз в неделю, но теперь, когда лекции в колледже временно отменили из-за участившихся обстрелов, Ами рассчитывал повысить частоту уроков по крайней мере вдвое.

Бам! Мали впечатала в стойку уже третью порцию коньяка. Бедный Меир… Весело звякнула стеклярусная занавеска. В бар вбежал четырехлетний кудлатый малыш, остановился, оглядываясь. Шош резко выбросила руку, ухватила мальчика, притянула к себе, затормошила, защекотала.

– Ага, попался! Ты кто? А ну, говори…

– Авив, Авив! – сквозь смех выговорил мальчуган.

– Авив? – не отставала Шош. – А что в прошлый раз говорил? Не помнишь? А тетя Шош помнит: Став! Быстро, признавайся: кто ты?!

– Авив, Авив! Пусти!

– Став! – позвала от стойки Мали. – Где папа?

– Копает! – сообщил малыш, вырвавшись наконец из Шошиных рук. – И никакой я тебе не Став! Я сегодня Авив!

Стеклярус сыграл фанфарную мелодию. “Давид,” – не глядя, определил Ами. И точно, вошел Давид, кивнул девушкам, хлопнул Ами по плечу, шагнул к Мали за стойку, сунул руки под кран, сказал, не оборачиваясь:

– Привет, Горовиц. Как твой докторат?

– Здравствуй, Давид, – сдавленным голосом отвечал Меир-во-всем-мире, поедая хозяина глазами. – Спасибо. Только это пока не докторат, а диплом.

– Сегодня диплом, завтра докторат… – Давид повернулся, увидел меиров нетронутый коньяк, укоризненно глянул на Мали, налил стакан сока, поставил перед своим безнадежным воздыхателем. – Пей, Горовиц. За счет заведения. За твою ученую карьеру.

Мали яростно швырнула в раковину ложки.

– У тебя… в волосах… – все так же сдавленно проговорил Меир.

– Что? – не понял Давид.

– Песок… в волосах…

– Ах, да. Это так… ничего…

Давид наклонился, вытряхивая песок из головы. Ами хмыкнул. В маленьком матаротском обществе, где все знали обо всех примерно все, непонятные факты были редкостью и оттого особенно заинтриговывали. Давид Хен – и песок, да еще в голове… Откуда? “Папа копает,” – сказал маленький Став-Авив. Но что он может такого копать? Огорода у семейства Хен не водилось еще с давней, доракетной поры, когда заезжий полицейский, выйдя во двор подышать, обнаружил за баром посадки известного веселого растения и, вернувшись, пригрозил устроить на посадку самих хозяев. Странно это… неужели снова растят под шумок? Во дают, ребята… Как в Гоа…

Взвыла сирена. Все повскакали с мест. “Один…” – машинально начал считать секунды Ами Бергер.

– Мама, сирена! – вбежали двойняшки Став и Авив, обученные искать и находить укрытие не хуже бывалых солдат-фронтовиков.

– Дети, быстро! – замахал руками Давид. – Эстер! Шош! Ами, а ты что застрял?

– Да сам я, сам! Не тронь коляску! Я сам!

Ами развернулся на месте, двинулся вслед за остальными в специально оборудованный здесь же, в зале, бетонный закуток-убежище. Четыре… пять… Все уже стояли внутри, только Эстер не заходила, ждала его, смотрела почти умоляюще: “Быстрей, Ами, пожалуйста!”

– Да что вы так всполошились? В первый раз, что ли? – проговорил Ами, заруливая в закуток и одновременно укладывая на полочку самых ценных своих впечатлений эту редкую добычу, этот озабоченный эстеров взгляд.

На совсем безразличных людей так не смотрят, правда? Семь… восемь… Вот сейчас просвистит над головой по дороге в N… Погоди-погоди… Это совсем не в N.! Это рядом!

– Это рядом! – успел выкрикнуть он, и в тот же момент бабахнуло так, что стекла зазвенели.

– Мама, нас не убило? – спросила девочка, Став или Авив.

– Тихо ты!.. По-моему, не в нас… – прошептала Мали, прижимая к себе двойняшек. – И не в соседей. Где-то дома за три, да, Ами?

– По-моему, на том конце улицы, – предположил Ами. – Где-то в районе профессора. Давид, надо бы туда подскочить…

– Конечно! – заорал Давид, словно очнувшись. – Выезжай, что ты тут перегородил!

– Не трожь коляску! – запротестовал Ами. – Я сам!

Но Давид, не слушая, уже выталкивал его из убежища и еще дальше, на тротуар. С противоположного конца улицы поднимался густой черный дым.

– Мали, оставайся с детьми!

Давид и Меир бросились к месту взрыва. Девушки бежали за ними. Ами тоже не отставал, бешено накручивая колеса своего инвалидного кресла. Дымило со стороны террасы профессорского дома. Впрочем, когда подбежали, дым уже почти унялся: “усама” сильно дымит только поначалу.

Ракета проделала в полу террасы неопрятную воронку неправильной формы и глубиной не более тридцати сантиметров. Взрыв оказался не слишком велик: садовые стулья и стол даже не разлетелись в разные стороны, а просто опрокинулись. Большая часть повреждений произошла от осколков. Все вокруг: стволы деревьев, мебель, оштукатуренные стены и столбы террасы – все, во что утыкался взгляд, пестрело дырами и рваными отметинами. Стеклянная дверь, каким-то чудом уцелевшая от предыдущих близких разрывов, на сей раз не устояла: все вокруг было усыпано мелким битым стеклом.

– Смотрите! – воскликнула Эстер, указывая в сад. – Вон там, под кустом…

Под кустом, метрах в пятнадцати от них, и в самом деле виднелось что-то розовое, атласное. В сгущающихся сумерках было трудно разглядеть, что именно.

– Это ее халат… – сдавленным голосом проговорил Давид. – У госпожи Элены был такой халат.

“Интересно, откуда у тебя такие сведения? – не совсем к месту подумал Ами. – И почему “был”? Был и остался… если, конечно, хозяйка не лежит где-нибудь там поблизости.”

– Горовиц, давай сходим туда, глянем, – сказал Давид. – Девушки, проверьте, что в доме.

Сопровождаемый Меиром, он спустился в сад. Шош убежала в гостиную, и только Эстер оставалась с Ами на террасе, зачем-то вцепившись обеими руками в его плечо. Ами осторожно прикрыл ладонью ее судорожно сжатые пальцы.

– Не волнуйся, – сказал он. – Все будет в порядке.

– Как ты думаешь, это она – там, под кустом? – прошептала Эстер, не сводя взгляда со спин Давида и Меира. – Госпожа Элена?

Ами усмехнулся. Отставному артиллеристу Давиду и действующему дезертиру Меиру такая ошибка была простительна, но он-то повидал в свое время достаточно, чтобы отличить кусок материи от реального трупа. У трупа есть своя аура. Это только кажется, что мертвые молчат. На самом деле они вопят, извещая живых о своей беде. Наверное, поэтому их и закапывают так глубоко в землю.

– Конечно, нет, – он ласково погладил ее по руке. – Это просто тряпка. Сдуло взрывом с перил.

– Тут только халат! – известил Давид из сада. – Слава Богу!

Из дома послышался голос Шош. Она обнаружила в подвале живую и невредимую госпожу Элену и теперь звала Эстер на помощь – успокаивать и поддерживать перепуганную хозяйку. По словам госпожи Элены, профессор уехал до вечера в колледж, а ее оставил загорать на террасе – голышом, как она зачем-то пояснила, обращаясь непосредственно к Давиду. Пригревшись на вечернем, неактивном, а потому исключительно полезном солнце, она задремала и, хотя услыхала сирену, уходить в подвал не собиралась.

– Было жалко вставать, потому что все тело так хорошо нагрелось, так нагрелось… – жалобно пояснила госпожа Элена, уставившись в понимающие глаза Давида и при этом оглаживая себя, словно проверяя, все ли на месте. – Понимаете, Давид, летом солнце активное, и это ужасно вредно, зато зимой, особенно вечером, оно действует…

– Да хватит про солнце-то, – перебила рассказчицу нетерпеливая Шош. – Давай лучше про ракету.

Госпожа Элена всхлипнула.

– Пожалуйста, не кричите на меня… пожалуйста…

Она шагнула в сторону Давида и расчетливо покачнулась.

– Зачем ты так, Шош? – с упреком сказал Давид, подхватывая нагретое зимним солнцем тело госпожи Элены. – Женщина столько натерпелась, а ты… продолжайте, госпожа Элена, продолжайте.

– Вы можете звать меня Леночка, – поправила благодарная хозяйка. – Ле-нач-ка… Ах, Давид, подумать только! Меня спасло только чудо… настоящее чудо!

Из глаз ее хлынули слезы. После ряда наводящих вопросов удалось выяснить, что почти сразу же после сирены, разбудившей госпожу Элену, в гостиной зазвонил телефон, и она решила подойти. Это оказался профессор, сообщавший, что выезжает из города N. на попутке.

– Александр очень, очень деликатен… – сообщила Давиду госпожа Элена. – Он всегда звонит, когда возвращается.

Шош насмешливо хмыкнула.

– Важное качество в таких обстоятельствах.

Хозяйка проигнорировала недружественный выпад.

– Если б вы знали, сколько раз Александр меня спасал! – она продолжала адресоваться исключительно к Давиду. – Сколько раз… Скажите, Давид, это судьба?

– Наверное, судьба, – согласился Давид, перехватывая госпожу Элену поудобнее. – Значит, вы подошли к телефону, и тут…

– И тут – ка-ак бахнет! – прошептала госпожа Элена, округляя глаза. – А я – совершенно голая. Представляете? Совершенно…

Давид представил и прочувствованно кивнул. Пальцы его рук, поддерживающих глубоко страдающую хозяйку, непроизвольно дрогнули и напряглись. Меир-во-всем-мире мучительно сморщился. Безнадежное соперничество с Мали еще можно было перенести, но как стерпеть явное давидово внимание к этой глупой перегретой кукле?

– Едут! – воскликнула Шош.

С улицы послышался звук подъезжающих машин, по стенам забегали блики мигалок: синих – полиции, красных – скорой помощи, оранжевых – службы тыла. Начиналась привычная для жителей Матарота процедура “обработки” последствий ракетной атаки: эвакуация раненых, взятие проб на предмет заражения, поиск и сбор осколков.

возврат к библиографии

Copyright © 2022 Алекс Тарн All rights reserved.