Квазимодо

возврат к библиографии

Квазимодо (частичная публикация)

Бусе

Мишка

Поплавок дернулся и замер. А может, показалось. А то и просто приснилось. Мишка зевнул и пошарил в сумке. Пусто. На всякий случай он все же наклонил бутылку и тщательно ощупал взглядом уютное сочленение донышка со стенкой: а ну как колышется там изогнутой венецианской лодочкой, поигрывает на волнах мишкиной жажды крошечный прозрачный остаточек, капель на десять. А то и на пятнадцать. Только – дудки. Хрена тебе лысого остаточек. Ты ж его уже сколько раз проверял, после того как выпил… Выпил? Да, да, выпил, и нечего тут разыгрывать удивление. Выпил, текел, упарсин.

Мишка хмыкнул и осторожно скосился влево, на пса. Если он, конечно, еще там, бродяга. Там. Уловив мишкино движение, пес вопросительно дернул ухом и приподнял лохматую улыбчивую морду.

– Доволен? – с упреком спросил Мишка. – Доволен, мать твоя сука? У человека водка кончилась, а ты скалишься, как собака? Тьфу на тебя, подлеца!

Пес улыбнулся еще шире, для верности шевельнул хвостом и только потом сочувственно вздохнул. Я бы, мол, для тебя сбегал, да кто ж мне продаст? И потом – все равно еще закрыто. Рано.

– Сам знаю, что рано, – огрызнулся Мишка. – Нашел кого учить… без лохматых разберемся.

Пес приблудился к нему со вчерашнего вечера, когда Мишка еще только расположился на ступеньках крохотной бухточки яффского порта, почти веселый и полный исторического оптимизма, с удочкой в руке, непочатой бутылкой в сумке и дополнительным звонким стаканчиком во лбу. У моря было не так жарко, и Мишка с наслаждением растянулся на камнях прямо у его соленого черного бока, отдыхая от дневного пекла и жмурясь на радужную рябь фонарей в мазутной воде.

Тогда-то он и подвалил, этот пес, – составлять компанию. Подвалил, постоял молча, жмурясь с подчеркнутой солидарностью, потом деликатно присел – как бы на минутку – и наконец залег, сначала несколько напряженно, а потом и вовсе развалился, как на кушетке. Вел он себя солидно, не попрошайничал и хотя от предложенной хлебной горбушки не отказался, но сделал это скорее из вежливости, для знакомства. Не заглотил, давясь и чавкая, а схавал по-интеллигентному, в три приема, ловко придавив горбушку лапой, откусывая помалу и смешно подмахивая нижней челюстью.

– Экий ты аристократ, – подивился Мишка. – Сытый, значит? А впрочем, тут ли голодать? Вон отходов полные баки… еще небось, и требуху из кабаков выносят? А?..

Пес поднял голову от горбушки, отчетливейшим образом кивнул и улыбнулся, впервые поразив Мишку этой своей необыкновенной способностью. Потом-то, при ближайшем, подкрепленном на ощупь рассмотрении выяснилось, что просто морда у собаки драная, шрамы от уха до уха – вот и кажется несуразное… но сначала, всего этого не зная, Мишка очень удивился чудесному явлению. Даже покачал головой, в такт суетливому переминанию – с носа на корму – обшарпанных рыбацких лодок и прогулочных катеров, пришвартованных здесь же, в тесноте и обиде старого порта. Вот, мол, стоит стаканчик в лоб вбить, как тут же все становится настолько распрекрасно, настолько благолепно, настолько… ну прямо целый мир с тобой дружить начинает, радоваться тебе, вилять хвостом и улыбаться, включая последнюю собаку. Да… А вот с похмелья…

Но похмелье – это еще когда… да и кто же станет о похмелье переживать с полной бутылкой в сумке? Мишка отвинтил пробку и глотнул для верности. Ну вот. Теперь можно и закидывать. Он поплевал на наживку и закинул, как раз в сторону камня, к которому местные жители приковали в свое время прекрасную и совершенно голую Андромеду. Во всяком случае, такой – прекрасной и совершенно голой – Мишка помнил ее с самого детства по картинке из художественного альбома. В редкие моменты, когда дома никого не было, он забирался на стул, снимал с верхней полки здоровенный том под названием «Мифологические сюжеты в произведениях западноевропейской живописи», быстро находил нужную страницу и с замиранием сердца принимался разглядывать ее прекрасное и совершенно голое тело.

Помимо Андромеды на картине раздражающе мельтешили досадные в своей полнейшей ненужности детали: например, Персей в крылатых сандаликах, с мечом и горгоньей башкой, которую он парикмахерским жестом, как зеркало клиенту, подносил к вытарчивающему из морских волн бутафорскому и совершенно нестрашному монстру. По бокам крутились какие-то ангелочки, птички, рыбки и прочая дребедень. Все эти глупости абсолютно бездарно занимали ценное картинное место, которое вполне могло бы быть отведено Андромеде. Если бы не этот дурацкий Персей, ее можно было бы нарисовать вдвое большей, и тогда, возможно, не приходилось бы так мучительно напрягаться, разглядывая эту складку внизу живота, там, где невесть откуда взявшийся лоскут портил все дело, прикрывая самое интересное.

Конечно, в книге были и другие голые тетки – всякие там венеры и дианы, нимфы и афродиты, но почему-то именно Андромеда волновала Мишку больше всего. Как будто уже тогда, во втором классе, он смутно предчувствовал, что лет через двадцать будет сидеть с удочкой в руке и бутылкой в сумке – кум королю, – прямо напротив того самого камня, к которому она так отчаянно прижималась всем своим прекрасным и совершенно голым телом.

Хорошо! Мишка глубоко вздохнул, краем глаза успел заметить нырнувший поплавок и ловко подсек. Опаньки… иди сюда, иди… ну что ж ты так трепыхаешься… жить хочешь?.. а я, брат, есть хочу, что ж тут попишешь… Он сунул окуня в полиэтиленовый пакет, придавил камнем и оглянулся на пса – мол, каково? Пес смотрел одобрительно и со сдержанным уважением, как смотрит голливудский одинокий ковбой на такого же, как и он, скитальца – бесприютного, но гордого, умеющего с достоинством выжить в дикой прерии, именуемой жизнью.

Налетела стайка кефалей, и начался клев, бойкий, но требующий сноровки, так что про Андромеду пришлось временно позабыть. Портовая яффская ночь заманчиво и горячо шелестела вокруг своим черным маслянистым платьем, щедро расцвеченным желтыми розами фонарей. Ее духи остро пахли морем, рыбой и ароматами пряностей из окрестных ресторанов.

Пес время от времени отлучался – проверить, все ли в порядке. Подобно начальнику караула, он каждый раз обходил одни и те же посты: фонарь, угол ближнего склада, мусорный бак, старый швартовочный кнехт – и повсюду педантично документировал свое присутствие, всем видом демонстрируя надежную готовность к отражению любого нападения. Но неприятель, по-видимому, устрашенный строгим порядком несения караульной службы, так ни разу и не посягнул на целостность вверенного псу объекта; лишь однажды случайная кошка по неосторожности высунула любопытную мордочку из мусорного бака, за что была незамедлительно облаяна и изгнана с позором.

Потом кефаль ушла, а с нею и клев. Лишь время от времени наскакивали хамоватые локусы, да иногда еще баловали высочайшим визитом красные усатые адмиралы. Этих последних Мишка привечал с особенным гостеприимством. Жареный в собственном жиру адмирал… мм-м-м… что может быть вкуснее?.. Во всяком случае – в художественном исполнении Василия. Каждый раз, когда Мишка засовывал очередного усача в полиэтиленовый пакет, перед его мысленным взором возникала скворчащая сковорода с адмиралами и Василий, покачивающий корявым пальцем перед собственной распухшей физиономией:

– Есть дураки, Михаил, которые полагают, что это очень просто – поджарить барабульку. Не верь им, мой молодой друг! Жарить барабульку – это… это… это…

Дальше кулинарная песнь Василия никогда не продвигалась, подобно дефектной кинопленке, постоянно застревая на троекратно произнесенном «это». Возможно, обрыв кадра объяснялся тем, что в этом месте Василий постоянно хватался за стакан, а потом ему немедленно хорошело и было уже не до песен. Или, наоборот, он пытался протолкнуть стаканом застрявшие в глотке слова, и – нет, не получалось. Может, и слов-то таких не было в языке? Вернее, в языках, числом шесть, на которых Василий был в состоянии относительно свободно изъясняться. Бог весть… И хотя именовал он красных адмиралов совершенно непотребным названием «барабулька», от этого они выходили не менее вкусными.

Да… А потом и вовсе никого не стало – ни адмиралов, ни локусов, ни кефали. Давно уже позакрывались рестораны, выпроводив последних полуночников, свернув пятнистые от красного вина скатерти, закинув раскоряченные ноги стульев на жесткие натруженные плечи столов. Потускнели усталые фонари в наползающем с моря тумане. Отбарабанив ночную смену, затихла старая бухта, забылась в беспокойной дремоте, тесно обхватив себя морщинистыми руками волнорезов. И водка тоже кончилась, как назло… Отчего так тяжело жить перед рассветом, а, псина? Пес вздыхает, встает и идет проверять караулы. Долг есть долг… и неважно когда – днем ли, ночью… – вставай и иди. Так и переживешь-переможешь. А на что же еще нам чувство долга дано? На это самое и дано – чтобы часы предрассветные пережить.

А когда засветлело утро за мишкиной спиной, заворочалось серым облачным комом над крутым яффским холмом, прогромыхало ранним мусоровозом по влажному асфальту набережной – тут и Мишка начал собираться. Сложил снасти, взвесил на руке пакет с уловом: а что?.. неплохо… кило на три потянет… встал, потянулся, потопал затекшими ногами. Жить можно.

Уже сделав несколько шагов, обернулся. Пес стоял на напряженных ногах, остро насторожив уши, глядел пристально, ждал.

– Ну что с тобой поделаешь? – вздохнул Мишка. – Пошли уже, ладно.

И двинул дальше, не оглядываясь. Одного приглашения хватит. Поймет – черт с ним, знать, судьба такая… а не поймет – тем более черт с ним. Собаки им только не хватало… За спиной – деликатное цоканье когтей по асфальту. Мишка неожиданно для себя расплылся в улыбке: понял… умный, бродяга! А коли умный, так и сам быстро уразумеет, что за типов он себе в хозяева выбрал. Долго не продержится. А скорее всего, Васька его сразу выпрет. С таким кошачьим именем, как у него, собак не жалуют.

Пес

Собака – это вам не кошка, чтобы силком навязываться, в дом лезть, упрашивать, у ног тереться. Собаке подобная беспардонность не к лицу. Если бы алкаш его не позвал, то пес бы и звука не проронил, остался бы в порту или отправился бы в какое другое место, искать другого человека. Хотя, конечно, чувство было бы обломное. Сами посудите: всю ночь пасти этого типа, охранять его, ловить каждый взгляд, каждой шерстинкой на хвосте доказывать, на что ты способен, а в итоге что? Ничего. Все старания – коту под хвост. Гуляй, псина, дальше, сама по себе, нам твоя служба на фиг не нужна.

А пес и гулял бы. Без проблем, за милую душу. Ему ничьих одолжений не надо. Пока не старый и силенок еще хватает – и жратву добыть, и от врагов отбиться, и на сучку какую заскочить при случае. Одна беда – гадские зеленые фургоны с клетками, да подлые охотники на собак с ихними ядами, сачками и ружьями, да страшные питомники, пахнущие собачьей бедой. Когда бы не это, пес вполне прожил бы и один. Хотя, конечно, плохо одному. Так уж природа устроила, что у каждой собаки должен быть свой человек. Лучше всего, чтобы один и тот же – на всю собачью жизнь. Но это уже роскошь, об этом пес уже давно не мечтал. Найти бы кого-нибудь хоть на время, передохнуть, прийти в себя.

В третий раз ему из питомника не сбежать, это уж точно. И так повезло, можно сказать, неимоверно. Ведь как вышло: суббота его спасла, конец недели. А привезли бы сразу после поимки, в среду, – пиши пропало. Еще бы! Главный-то из питомника его тут же признал. Обрадовался.

– А, – говорит, – это тот самый, что сбежал перед самым усыплением. Он еще Шимона тогда укусил, подлюга… Что уставился, рваная морда? Вернули тебя, должок отдавать? Как веревочке ни виться… Скажи спасибо, что мне сейчас уходить надо. Поживешь еще пару деньков. Я тобою после выходных займусь, лично.

Жратву ихнюю пес есть не стал, на всякий случай. Еще подмешают чего… И миску с водой опрокинул, отодвинул подальше от решетки, чтобы рукой не дотянулись. И лег, как в отрубе, глаза закатил – что, мол, бояться эдакого доходягу? На всякий случай придуривался, хотя и знал, что чепуха это все. Тамошние люди – тертые калаши, их такими шутками не проведешь. Только вот надо же такому случиться – снова ему повезло. Субботний служитель не то заболел, не то еще что… короче, прислал щенка своего, подростка несмышленого. Дошел парень до песьей клетки, видит: лежит собака, помирает от жажды, белки выкатила, язык на плече, хрипит на последнем издыхании. Надо бы воды налить бедняге, а до миски не дотянуться – откатилась далеко, в самый угол. Ну и приоткрыл дверцу, добрая душа…

Приоткрыть-то приоткрыл, а вот закрыть не успел. Потому что размазанный по земле полутруп вдруг превратился в рычащий тридцатикилограммовый комок мышц, подскочил, разросся на полнеба, ударил грудью, опрокинул, вырвался из клетки, ураганом пронесся по оцепеневшему двору, налетел на запертые железные ворота – те застонали ржавым жалобным звоном, но устояли. Пес попробовал еще раз и не стал упорствовать – через двор уже бежал сторож, прикладываясь к ружью, пытаясь поймать на мушку… – бах!.. бах!.. – только какое там! Поди поймай бешеную оскаленную шаровую молнию, которая мечется по двору, срезая неимоверные углы и ища выхода. Бах!.. Нет, уж лучше отступить в будку, от греха подальше.

И сторож пятится в будку, спотыкаясь и выставив перед собою бесполезное ружье, но страшный комок, пометавшись, похоже, выбрал определенную цель, и эта цель – он, сторож! Рычащая пенящаяся пасть летит на него, сверкая клыками. В ужасе падает человек в будку, падает навзничь, закрывая лицо. Но псу нет до него дела. Мощным прыжком вскакивает он на стол, разворачивается бешеной юлой, загребая скатерть и разметав по углам жалкие людские игрушки – газеты, графин с водой, чайник, радиотейп… – и вот она, свобода – распахнутое наружу окно! Прощайте, убийцы! Я еще побегаю! И не надо меня усыплять, нет, спасибо, бессонницей не страдаю… я, когда надо, и сам поспать смогу…

И сразу – в порт, отдохнуть, напиться воды из фонтана, поживиться ресторанными отбросами. Вообще говоря, в порту было опаснее всего – именно там пса дважды отлавливали зеленые фургоны… но не в выходной. В выходной фургоны не ездят. Пес лег в тени за мусорным баком и стал думать, что делать дальше. В том, что надо что-то менять, не было никаких сомнений. На такое сумасшедшее везение больше рассчитывать не приходилось. Сколько раз ему повезло в этот заход? Не отвезли сразу – это во-первых. Продержали лишнюю ночь в фургоне, душном, грязном, пропахшем смертным собачьим потом, набитом полумертвыми от страха, голода и жажды собратьями по несчастью. Почему? Лень было везти или нашлись у людей неотложные дела, поважнее нескольких собачьих шкур? Кто его знает…

А там и конец недели подоспел – это два. Три – это что служитель не пришел. Четыре – что мальчишка пожалел, открыл, дурачок, клетку. Дальше пять – что сторож лохом оказался, сдрейфил, три раза стрелял – не попал, да еще и дверь в будку сам распахнул. Ну и, наконец, шесть – окно. Шесть раз подряд! Это ж подумать страшно! Так много на одну бездомную собаку… Нет, братец, другого такого счастья тебе не видать как своих мохнатых ушей. Следующая твоя встреча с зеленым фургоном будет последней, это точно. Может, и до питомника не довезут, пристрелят прямо на месте. Эти-то, из фургона, стрелять умеют, не то что субботний сторож…

В общем, как ни крути, а человек нужен позарез, свой человек, хозяин. Собаке с хозяином никакой фургон не страшен. Собака без человека – как человек без паспорта. Существо вне закона. Любой подлец может ее застрелить, отравить, утопить, и ничего ему за это не будет. Так уж заведено, и ничего с этим не поделаешь. Только где его взять, хозяина?

Люди, они чем чище, тем злее. Хуже всего те, что пахнут одеколоном или духами – эти сразу фургон зовут, без лишних разговоров. Таких на хозяина уговорить трудно, можно не стараться. Но и те, что без одеколона, еще не факт что согласятся. Тут ведь какая проблема – город. Где в городе собаку держать, особенно такую большую? Разве что домой пустить… но это навряд ли… не с такой шкурой. Вон шерсть-то как свалялась, висит клочьями… – нет, не пустят. А из города выбираться – долго, да и опасно: если в фургон не залетишь, то под машину точно попадешь. И потом – что там жрать, за городом? Таких мусорных баков, как в городе, там точно не сыщешь. И фонтанов там тоже нету. Если, допустим, выбрался ты из города, но хозяина не нашел – что тогда?

Оставался один вариант – алкаши. От алкашей пахло не менее противно, чем от одеколонных, но они хотя бы были не такими чистыми, как те, а значит, не такими злыми. И хотя некоторые из них все же доставляли иногда неприятности, но неприятности эти не относились к разряду смертельных – так, ерунда типа беспричинного пинка ногой или камня. Кроме того, двигались они, как правило, неловко и медленно, так что при некоторой собачьей осторожности не представляли настоящей угрозы.

С другой стороны, большинство алкашей были исключительно дружелюбными ребятами, всегда готовыми поделиться всем, что у них имелось, с самой облезлой и непрезентабельной псиной. Иногда они даже приглашали собаку домой, но тут не следовало преждевременно раскатывать губу, а, наоборот – полагалось проявлять повышенную осторожность, ибо чаще всего выяснялось, что в доме своем алкаш не хозяин, что командует там не он, а гадкая и визгливая алкашная сучка, за версту воняющая духами и месячными и всегда готовая выплеснуть кружку кипятка на ни в чем не повинного пса.

Таким образом, первоначальное согласие алкаша на замещение вакантной должности хозяина хотя и являлось обязательным условием, но никак не могло быть признано условием достаточным, и поэтому пес, ненавязчиво труся вслед за Мишкой, изо всех сил старался не выпускать из виду это важное обстоятельство.

– Спокойнее, спокойнее, – сердито напоминал он радостной надежде, упругими фонтанчиками взыгрывающей у него в душе. – Я ему понравился, ясно, но это еще ничего не значит. Главное – коврик. Пока нету коврика, считай – ничего нету.

Коврик в его понимании означал окончательное оформление связи собаки с хозяином: хозяин, признавая собаку своей, выделял ей персональное, законное место в доме или на дворе и закреплял этот факт размещением на означенном месте необыкновенно важной в своем символическом значении вещи – коврика. Собака, владеющая ковриком, становилась собакой в законе, защищенным существом, неподвластным чужим людям, питомникам и зеленым фургонам.

Они поднялись на холм, миновали туристское бутафорье площади, садик с нелепыми скульптурами и оказались перед лабиринтом полуразрушенных построек турецкого времени.

– Погоди-ка, – сказал Мишка и сел на скамейку.

Сердце у пса упало. Ну вот. Раскаялся. Теперь даже до дома не дойдем. Боится своей алкашной сучки. Ну что ж… видать, не судьба.

Мишка уперся в колени обеими руками.

– Так не годится, пес. Надо хотя бы познакомиться. Как мне тебя Василию представлять?

Пес аккуратно сел перед ним и улыбнулся. Вышло печально.

– Я – Мишка, – представился Мишка и потрепал пса по изуродованной щеке. – А ты кто?.. Пес, который смеется? Эк тебя располосовало… Знаешь что? Давай ты будешь Квазимодо, а? По-моему, подходит. Что скажешь? Квазимодо. Квазимодо. Идет?

Пес немного подумал и кивнул. Нехай будет Квазимодо. Какая разница? Лишь бы сучка Василий не крысилась. Хоть бы день продержаться, а там уже можно будет и о коврике помечтать…

– Ну и ладно. Пошли.

Мишка встал, сгреб снасти и двинулся дальше, в узкий, заваленный строительным мусором переулок с облупленными глухими стенами. Переулок псу понравился именно своей узостью. Фургону сюда определенно не заехать. Одно плохо – тупик. Закроют выход, и деваться некуда. Хотя нет, можно вон там на приступочку, а потом – на кучу, и тогда уже…

– Эй, Квазимодо!

Пес оглянулся. Пока он занимался стратегическими расчетами, Мишка отодвинул от стены ржавый жестяной лист, за которым обнаружился большой, в половину человеческого роста, пролом.

– Ну, чего встал? – Мишка сделал приглашающий жест: – Заходи, гостем будешь, – и полез в дырку.

Квазимодо

В большом помещении стоял полумрак, смешанный с острым запахом алкашей – Мишки и кого-то еще. Пес, тщательно принюхиваясь, вышел на середину комнаты, туда, где кучковались колченогий кухонный стол и пара пластиковых садовых стульев. В углу, на огромном бугристом матраце, была навалена бесформенная груда тряпья. По стенам на гвоздях висела одежда, пахнувшая слабо, но на все лады, в том числе и одеколоном. Впрочем, запахи эти были явно не первой свежести, и чистоты особенной тоже не наблюдалось. Это вселяло дополнительную надежду, однако пес не стал торопиться с выводами, помня, что, пока у него нету коврика, все это, увы, не окончательно.

Вообще-то мишкин дом ему понравился, можно даже сказать – очень понравился. Места много, а мебели почти нет, не то что в других домах, где псу приходилось бывать. Обычно люди забивали свое жилье огромным количеством совершенно ненужных предметов, так что буквально шагу ступить было негде, не задев при этом какую-нибудь безделушку типа вазы или комода. Тут же – простор и удобство. И двери нету. Захотел – вошел, захотел – вышел… Красота! А вон в том уютном уголке как раз можно было бы положить коврик… Пес тихо прошел в приглянувшийся ему угол и деликатно уселся, стараясь казаться меньше.

Мишка тем временем стоял около стола и хищным пристальным взглядом изучал жестянку с окурками. Наконец он нерешительно ткнул туда пальцем. Стол, как конь, почувствовавший руку хозяина, радостно переступил с ноги на ногу. Мишка выудил хабарик и придирчиво осмотрел его со всех сторон. Куча тряпья на кровати слегка пошевелилась, кашлянула и сказала:

– Чего ты его разглядываешь, археолог? Не будешь курить сам – отдай товарищу.

– Спичек нет, – объяснил Мишка. – Вставай, Васек, я рыбы наловил. Адмиралы, локусы… ты чистишь. А я на рынок сгоняю. Хези небось уже открылся.

– Он больше в долг не даст.

– Даст. Я ему тротуар подмету. Где спички-то?

Куча издала неясный стон и начала распадаться, разбрасывая вокруг себя куски армейских байковых одеял, лохмотья, бывшие когда-то махровым халатом, обрывки серых от времени простыней и полотенец. То, что осталось, постепенно приняло очертания здоровенного мужика, метра под два ростом, с мощным торсом, волнистыми русыми волосами до плеч и длиннющей спутанной бородой. Встав с матраца, великан уперся обеими руками в поясницу, широко распахнул зубастую пасть и, завывая по нарастающей, принялся безжалостно гнуть себя вперед, как будто натягивая гигантский лук.

Пес прижал уши, не зная, как истолковать столь устрашающее поведение чудовища. С одной стороны, это могло быть такой странной формой зевка. Поутру пес и сам был не прочь закинуть скулы на далеко выставленные коленки, сладко выгнуть спину и зевнуть, да так звучно и смачно, чтобы челюсти хрустнули. Даже сейчас при воспоминании об этом чудесном утреннем ритуале его неудержимо потянуло на зевок, но пес сдержал себя усилием воли. Ведь, с другой стороны, возможно, что великан вовсе и не собирался зевать. Возможно, он наоборот, готовился к нападению. Уж не из той ли он страшной породы людей – поедателей собак, с которой пес никогда не сталкивался, но о которой слышал столько ужасных историй? Не сводя глаз с воющего исполина и не вставая, чтобы не возбуждать излишних подозрений, пес начал потихоньку елозить задним ходом, поближе к выходу.

Мишка у стола поднял руку и произвел резкий круговой жест, каким обычно дирижер затыкает только что звучавший вовсю симфонический оркестр. Василий смолк.

– Спички! – нетерпеливо напомнил Мишка.

– Спички, спички… – проворчал Василий, делая широкий шаг и запуская руку в карман висящей на гвозде куртки. – Тебе лишь бы кайф человеку сломать. Зевнуть по-человечески не даешь. На, держи!.. О! А это что за чудо?

– Квазимодо. – Мишка с наслаждением затянулся. – Необходимое в хозяйстве животное. Охраняет территорию посредством регулярного увлажнения периметра. Сегодня ночью я имел возможность наблюдать. Рекомендую.

– Так-так… – Василий присел на корточки перед собакой.

Пес понял, что наступила решающая минута. Съедать его вроде бы никто не собирался. Значит… Сердце собаки зашлось в бешеном колочении… Господи, хоть бы взяли… хоть бы взяли… Он шумно сглотнул слюну и высунул язык, стараясь дышать в сторону, а смотреть наискосок, то есть не прямо на человека, чтобы не счел, упаси Бог, за наглеца, но и не совсем отвернувшись, чтобы не заподозрили в недостатке почтительного внимания.

– Так-так… – повторил Василий. – А погладить тебя можно?

Пес мельком скользнул по нему взглядом. Глаза у человека были незлые. Руки огромные, страшные, а глаза – нормальные, можно даже сказать – хорошие глаза. Неужели оставят?.. Рука потрепала его по лбу, указательный палец скользнул за ухо, заскребся там… мм-м-м… хорошо-то как… Пес шумно задышал и задвигал головой, подставляя загривок навстречу ласке.

Ну вот и славно, – сказал Василий. – Экий ты ласкучий… давно не гладили, а? Ладно, живи. Может, крыс отгонишь, а то совсем обнаглели, сволочи… Миш, а откуда у псины шрамы на щеках?

– А ты прямо у него спроси, – насмешливо сказал Мишка. – Может, расскажет… Ладно, хватит собаке холку трепать. Давай-ка лучше ему место определим.

Он подошел к матрацу, покопался в тряпье и вытащил обтерханный, неопределенного цвета кусок байкового одеяла.

– А ну… – он отодвинул пса, аккуратно расстелил в углу тряпку и удовлетворенно выпрямился: – Вот, Квазимодо. Это твое место. Место. Место.

Это был он, коврик, его собственный, персональный коврик. Пес вдруг ощутил смертельную, подкашивающую ноги усталость. Он встал на коврик всеми четырьмя лапами, покрутился, обнюхивая, и лег, свернувшись клубком и уткнув нос в основание хвоста. В голове его крутилась сверкающая кутерьма – мелькали мусорные баки, зеленые фургоны, кошки, сторож с ружьем, серебристо вспыхивали выхваченные из воды рыбки… И над всем этим калейдоскопом торжественно парил чудесный, долгожданный, неимоверно красивый коврик, его коврик, пропуск в жизнь, квинтэссенция счастья.

Василий

Дочистив рыбу, Василий нарыл себе хабарик подлиннее и сел ждать мишкиного возвращения. Квазимодо дремал на своей подстилке, время от времени тоненько повизгивая и мелко-мелко дергая лапами. Идти с Мишкой на рынок он отказался и теперь набирался сил, прогуливаясь в сумеречных лесах сновидений. Впрочем, одно его ухо постоянно стояло торчком, подобно перископу чутко поворачиваясь в направлении любого звука. Звуков, надо сказать, было не так уж и много. В тишине заброшенного переулка слышалось лишь жужжание бодрых утренних мух да быстрые побежки крыс за стенами и под полом.

– Слышь, Квазиморда? – позвал Василий. – Слышишь, как шастают?

Пес дернул ухом и приоткрыл красный спросонья глаз. Василий, посмотрев, махнул рукой – мол, ладно, дрыхни уж… – и глаз закрылся, медленно, как театральный занавес. Мне бы твое спокойствие, псина… Василий вздохнул. Конечно, крысы тут ни при чем. Просто запой кончался, вот и все. Запой уходил, унося с собою великолепное состояние концентрации на собственных, индивидуальных безднах и личных увлекательных чертях, при полнейшем равнодушии к мелким и скучным бесам окружающего мира.

Взять хоть крыс… разве могла бы подобная мелочь хоть краем коснуться его алкогольных извилин еще неделю тому назад? Как бы не так! И ухом бы не повел, не в пример этому хвостатому лежебоке. А сейчас вот поди ж ты – раздражают… Пришла беда – открывай ворота, запускай во двор серую крысиную орду вещей и поступков, именуемую повседневной жизнью, бытием. Бытием… Тьфу, пакость! От бычьей тупой тяжести этого слова – «бытие» – Василия неизменно тошнило, особенно на ранних стадиях выхода из запоя.

Жизнь его, начиная с периода подростковых прыщей, напоминала смену времен года. С чего бы начать… да какая разница?.. – цикл есть цикл… может, с лета?… да хоть бы и с лета. В «летний» сезон своего… гм… бытия Василий отличался от среднестатистического человека разве что редким сочетанием исключительных интеллектуальных возможностей, умения работать руками и воловьей работоспособности. А в остальном он вел себя совершенно нормально. Во всяком случае, внешне.

Мир представлялся ему пестрой мешаниной большей частью никому не нужных предметов. Не то чтобы в этом беспорядке вообще не было никакой логики. Логика была, и даже разумные связи просматривались. В общем и целом мироздание выглядело вполне стройной конструкцией. Проблема заключалась в том, что неимоверные тонны всевозможной пестрой мелочи просто мешали эту стройность увидеть. Она была буквально завалена всякой чепухой, как полки в магазине мягкой игрушки.

На начальном этапе «летнего» периода пестрота хотя и мешала Василию, но не слишком. Можно даже сказать, что он находил некоторую прелесть в этой разнообразной бессмыслице. Он как бы играл с нею. В определенном плане она даже прибавляла вкуса и цвета. Когда требовалось найти какое-нибудь оригинальное программное решение, придумать метод или починить сложный механизм, Василий всего-навсего слегка разгребал разноцветную шелуху, всматривался в виднеющийся за нею жесткий каркас вселенной и без труда продуцировал нужное.

И все бы хорошо, но в какой-то момент он замечал, что мусора становится все больше, что с каждым днем приходится разгребать все глубже, что с каждым разом все труднее увидеть стройные стены и колонны за мощными залежами мишуры. Тут уже Василий начинал раздражаться. Это означало, что «лето» подходит к концу и наступает «осень». Мишура постепенно захватывала все больше и больше пространства, и наконец наступал день, когда Василий с ужасом обнаруживал, что уже не в состоянии продраться через ее завалы.

Хлопья чепухи, кружась, падали с неба, вихрились речными водоворотами, палой листвой шуршали под ногами. Она уже не выглядела разноцветной, нет… сплошная серая пелена, составленная из мириад полупрозрачных амеб, бессмысленно колыхалась перед его отчаянным взором. На пике «осени» Василий уже переставал верить, что где-то там, за этой растянувшейся на тысячи световых лет амебной толщей есть здание, колонны и каркас – все то, что еще совсем недавно так радовало душу и разум. Возможно, так просто казалось ему тогда, и ничего этого нету и в помине, ничего, кроме колышущейся, белесой, студнеобразно-тошнотворной массы… бытия.

На счастье, от этого кошмара можно было убежать, причем не только в смерть. Волшебные свойства спиртного Василий открыл одновременно с фактом сезонного строения жизни. Стоило засадить стаканчик-другой, как в голове будто поворачивался незримый рычажок, а может, даже шлюз, – и грязные селевые потоки внешней амебной информации чудесным образом иссякали. Вместо постылого мира мягких игрушек глазам и ушам Василия открывался волнующий пейзаж собственного нутра. Это было все равно что разогнать к дребеням провалившуюся внешнюю разведку и полностью сосредоточиться на внутренней.

Новый сезон именовался «зимой» и характеризовался отрадной скупостью выразительных средств. Черно-белые равнины души сверкали ослепительным снежным однообразием. Конечно, там было немного холодно и одиноко, но зато каким облегчением представали этот холод и это одиночество Василию, напрочь одуревшему от потного мельтешения амеб! Как славно было скользить одному на водочных лыжах, среди всего этого зимнего великолепия и видеть «и снег и звезды, лисий след, и месяц, золотой и юный, ни дней не знающий, ни лет.»

Или так: «Сегодня ночью, не солгу, по пояс в тающем снегу, я шел с чужого полустанка. Гляжу – изба, вошел в сенцы… чай с солью пили чернецы, и с ними балует цыганка.» Вот-вот, в точности так оно и было там, в «зимнем» мире, заполненном немногочисленными, грубыми на ощупь и нестерпимо истинными предметами: сияющей звездной твердью, студеной черной водою и лунной соленой изморосью на топоре. И ни одного тебе плюшевого урода, набитого дешевым поролоном, изъеденным непонятно кем… наверное, временем, ибо кто же, кроме всеядного времени, станет есть такую гадость.

А затем «зима» кончалась, как-то сама собой, как и положено кончаться зимам. Сквозь вьюжные завихрения запоя Василий вдруг начинал различать прежние, «летние» звуки и образы, наивная скоморошья пестрота нет-нет да и проскакивала в черной белизне снежной пустыни. По старой, «осенней» памяти она еще немного раздражала, но не очень чтобы так. Даже можно сказать, что почти и не раздражала. А если быть еще точнее, то не раздражала вовсе, а, наоборот, будила любопытство и заполошное желание пройтись колесом. Наступала «весна». Что ни говори, а внешний мир имел свою, совершенно неоспоримую прелесть. По майским тротуарам мельтешили воробьи вперемешку с тополиным пухом и длинноногими женщинами на шпильках, природа цвела, и строгий классический фасад вселенной стоял ясно и светло… хотя и вился уже по нему тут и там легкомысленный плющ, предвещая недоброе… – но, ах, зачем об этом сейчас?.. зачем?.. – короче, так и запишем: стоял ясно и светло перед похудевшим, но умиротворенным Василием. На подходе все уверенней телепалось «лето», и… – снова-здорово.

В молодые годы «летние» периоды были длинны, а «зимы» – коротки до неощутимости. Собственно говоря, всего один «зимний» вечер мог тогда надежно вылечить усталость, накопившуюся за «летние» полгода. Увы, усталость, как быстро выяснилось, лечилась, но не исчезала бесследно, а, напротив, накапливалась, откладываясь в складках сознания, как гадкий подкожный жир. К двадцати трем годам вечера уже не хватало, требовалась еще и ночь, а иногда даже и утро; в то же время продолжительность «летних» периодов быстро сокращалась.

Тем не менее Василий успел блестяще закончить мехмат МГУ. Все – и друзья, и завистники – в один голос прочили ему великое будущее. Казалось, он родился с лавровым венком лауреата на голове. Сам Василий, впрочем, хотя и принимал благосклонно приятные знаки всеобщего восхищения, но причину его не понимал совершенно. Решения лежали готовыми на широких и светлых подоконниках мироздания, а он лишь протягивал руку, чтобы взять их. Более всего ему было непонятно, отчего другие – его сокурсники, например, – не делают то же самое вместо того, чтобы глупейшим образом славить васильеву гениальность.

В Москву Василий приехал из Вологды, где родился и прожил первые семнадцать лет жизни. Приехал, в общем, случайно – по сугубому настоянию директора школы. Пристал как банный лист: езжай да езжай… а самому-то Василию, если по большому счету, было как-то все равно… какая разница? Интуитивно уже тогда он все понимал про незыблемый вселенский каркас и про разноцветный сор, летающий между опорами, про снег и звезды, про лисий след и про месяц, золотой и юный, про звездный луч, как соль на топоре, и про зиму собственной души… – понимал, но слов этих пока что не знал, хотя заранее предчувствовал.

Затем-то, наверное, и стоило в Москву ехать – за словами за этими. В Вологде-то евреев не было, во всяком случае, впервые Василий увидел их в университетской компании. Увидел и поразился. В глазах у них стояла Зима, та самая, причем натурально, безо всякого алкоголя. У кого погуще, у кого пожиже, большая часть из них даже не осознавали этого, но Василия-то было не провести, он-то понимал, что к чему. Странный этот народ нес в себе Зиму, как андерсеновский Кай – ледяной осколок сердца своей Королевы. Они были живым напоминанием о Зиме, неоспоримым доказательством ее существования; черно-белые зимние тени мелькали в их непроницаемых зрачках в разгар самой суматошной, самой пестрой ярмарки Лета.

Ее звали Люба, Любочка, Любовь, у нее было вытянутое овальное лицо с упругой кожей оливкового оттенка, жесткая путаница черных вьющихся волос, нежный улыбчивый рот и огромные глаза с чудовищно бездонными зрачками. Один ее вид мог навести столбняк на любого. В средние века таких сжигали без разговоров. Ее фамилия была Коган, и она вела свой род от древнего племени иудейских священников, державших на собственных плечах неимоверную тяжесть Скрижалей, кропивших алтарь соломонова Храма кровью пасхальных ягнят, познавших вселенский холод путей к Нему в иссушающем пекле иерусалимских суховеев.

Им достаточно было только встретиться, всего лишь разок, краем глаза увидеть друг друга – и все, точка, без шансов на спасение – ни у него, ни у нее. Красивее пары Москва не видела за всю свою историю. Они поженились через месяц после знакомства. Родственники хотя и удивились, но не возражали. Вологодские далеко – какой с них спрос? А московским-иудейским тоже вроде кручиниться было не о чем: молодой блестящий ученый, аспирант, красавец писаный, а уж Любку любит так, что прямо искры между ними проскакивают – хоть табличку «не подходи – убьет!» вешай. Всего-то одна странность небольшая: как выпьет, так начинает нести какую-то заумную околесицу… да и черт с ней, с околесицей – другие вон в драку лезут – эти что, лучше, что ли? В общем, как ни посмотри, хорошая партия.

Кто ж знал-то тогда, что все так повернется? Даже сам Василий не знал, а знал бы – ни в жизнь не стал бы морочить Любочке голову. Потом-то уже было поздно – дети и так далее… А случилось то, что удлинение «зимних» периодов продолжалось и в какой-то момент плавно перешло ту зыбкую, но все же вполне определенную грань, которая отличает просто выпивку от запоя. Василий еще продолжал работать на прежнем месте – благодаря начальству, которое мужественно покрывало его все учащающиеся загулы, – но всем уже было ясно, что о высокой науке, а уж тем более о лауреатстве можно забыть.

В «летние» сезоны он по-прежнему обеспечивал высочайшую отдачу, но они, увы, сокращались. Начальство чесало-чесало репу, а потом плюнуло да и уволило бывшую восходящую звезду российской науки. А семейной жизни и вовсе не стало – можно ли жить с таким человеком? То сидит в отключке и квасит неделями напролет, а то работает по восемнадцать часов в сутки… Так или иначе – нет мужика в доме. Все уже давно Любе говорили: выгони ты его к чертовой матери, что зря мучиться?.. а она все тянула… – любовь, одним словом. И детей успели двоих нажить – назад не засунешь. А тут как раз границы пооткрывали, потянулся «зимний» народ на другие гнездовья: кто – на новые, а кто – и на старые, полузабытые за давностью бед и тысячелетий.

Вот Люба и понадеялась: перемена места – перемена счастья. В Израиле, говорят, не пьют… может, и Вася образумится? Глупо, конечно, да только в таком горе – не до ума. Так и заделался потомственный вологодский русак Василий Смирнов гражданином еврейского государства. Перемена места – перемена места. Счастье, вернее, несчастье оставалось тем же. И на этом месте, и в других местах, куда они перебирались сначала все вчетвером, а потом по отдельности. Иерусалим, Дюссельдорф, Прага, Париж, Лиссабон, Бостон, Миннеаполис…

Повсюду Василий сначала держался по нескольку месяцев, отвлекаемый от своих зимних пейзажей новыми красками свежей – израильской, немецкой, французской, американской – пестроты. Быстро находил работу, восхищая любого работодателя поразительными способностями во всем, за что брался – начиная с подметания улиц и кончая построением сложных вычислительных систем. Но затем новые краски приедались, подползала «осень», шелестя чешуйками шелухи, – и Василий снова начинал мрачнеть и замыкаться. Люба, с тоской узнавая зловещие симптомы, срочно принималась готовиться к переезду, отчаянно надеясь успеть до наступления «зимы», и, как правило, не успевала.

В Бостоне, где у Любы было много друзей, они задержались дольше обычного. Как-то, в разгар поздней «осени», Василий поехал за выпивкой. В Америке, в отличие от нормальных человеческих мест, за всем надо ездить. Пешком не дойдешь. Этот очевиднейший факт Василий долго и безуспешно пытался объяснить идиоту полицейскому, остановившему его на хайвее по причине зигзагообразной, но очень быстрой езды.

Коп слушал, брезгливо отворачиваясь и дыша через рот, а потом объявил, что вынужден арестовать Василия на месте, причем исключительно в научных целях, поскольку процент алкоголя в крови господина… ээ-э-э… Смирноффа, даже будучи определенным на глазок, представляет собою абсолютный мировой рекорд и, вероятно, не уступает проценту, указанному на бутылках, производимых господином Смирноффом… ах, это не вы?.. ну все равно, будьте любезны встать рядом с машиной, если, конечно, сможете, ага, вот так… а руки положите на крышу…

Коп выражался с витиеватым самодовольством, как будто одновременно смотря самого себя на телеэкране, в крутом полицейском боевике, и эта витиеватость привела Василия в особенное раздражение. Он с тоской огляделся вокруг. Мерзкий амебный занавес качался перед его похмельным носом, заметая серый хайвей со скачущими блошками машин, шелушащееся струпьями облаков небо и мелкую перхоть полицейского остроумия. Ему стало совсем невмоготу, а тут еще коп, зажав в одной руке наручники, другою грубо ухватил его за локоть и тянул куда-то вбок, прямо к амебам. Василия передернуло от отвращения. Он с трудом сдержал приступ тошноты и как-то автоматически ударил полицейского в подбородок, вырубив его тут же, на месте.

На счастье, это была еще не «зима», а «осень», хотя и поздняя, так что отдельные связи с реальностью еще болтались тут и там в полуразгромленном командном пункте васильева сознания. Поэтому он смог сообразить, что надо делать ноги, причем немедленно, сел в машину и без лишних приключений оказался в близкой оттуда Канаде. Домой он позвонил из пограничного городка.

– Ты где? Что случилось? – спросила Люба.

– Я в Канаде, – сказал Василий. – И вернуться не могу. Я случайно копа вырубил…

Люба молчала.

– Люба? – неуверенно позвал Василий. – Ты меня слышишь?

Самые дорогие вещи всегда разбиваются самым простым и нелепым образом. Иногда кажется, если умирает что-то, чем ты только и дышал, без чего жизни себе не мыслил, то смерть эта непременно должна быть обставлена особенно пышной панихидой, катафалком с кистями и длинными надгробными речами. Это не так. Все намного, намного, намного проще.

– Слышу, – сказала она спокойно и повесила трубку.

Потом немного постояла, прислушиваясь к себе, и, не поверив, пошла посмотреться в зеркало. Глаза были абсолютно сухими… насколько это, конечно, возможно во влажном приморском климате.

Василий проехал еще с полсотни километров – до города с подходящим названием Скотстаун – и рухнул в особенно протяженную и морозную «зиму». Больше они с Любой не виделись.

* * *

Лай Мишка услышал задолго до входа в переулок. Лаял, конечно же, Квазимодо – больше некому… разве что Василий вконец сбрендил. Мишка покрепче прижал к груди пакеты с добычей и прибавил шагу.

– Привет, – сказал он, протиснувшись в лаз. – Ваша мамка пришла, молочка принесла.

– Привет, – сказал Василий, не оборачиваясь. – Не мешай, у нас тут важный момент…

Приятели сидели на полу друг против друга и играли в странную игру. Василий жестом фокусника вытащил из затрепанной колоды карту, сунул ее под нос Квазимодо и торжественно вопросил:

– Сколько?

Пес, поблескивая глазами и глухо ворча, принялся азартно елозить по своему коврику. Василий ждал, воздев руку с картой. Мишка присмотрелся: семерка пик.

– Кончай елозить, – насмешливо сказал Василий. – Дыру в жопе протрешь. Сколько?

Квазимодо замер и, напрягшись, отрывисто гавкнул шесть раз.

– Все? – по лицу Василия расплылась широкая улыбка, увидев которую, пес прижал уши и спешно добавил еще один гавк.

– Поздно, неуч! – торжествующе закричал Василий. – Поздно! Сразу надо было правильно отвечать! А ну иди сюда… проиграл – плати…

Он протянул руку и дважды шлепнул картой по песьей морде. Квазимодо жмурился, но терпел.

– Ну вы даете… – сказал Мишка, вытаскивая из пакета еду и водку. – Совсем разложились. Ну ты-то понятно – конченый тип… бомж, белая горячка и все такое. Но как Квазимодо ухитрился так низко пасть – это для меня загадка. А, Квазимодо?

Пес мельком оглянулся, шевельнул хвостом и вернулся к игре, с прежним азартом заглядывая в лицо Василию.

– Сколько?

Гав… гав… гав… Василий вздохнул. На сей раз победила собака, и он неохотно шлепнул картой по собственному носу. Квазимодо сделал быстрый круг почета, дурашливо взбрыкивая и закидывая вбок задние ноги.

– Доволен? – с досадой сказал проигравший. – Счастлив? Сука ты, а не кобель. Никакого уважения к хозяину.

– Ты бы ему дал чего-нибудь, – сказал Мишка. – Надо поощрять собаку за правильное действие.

– Тоже мне Дуров нашелся, – фыркнул Василий. – Я этому шулеру уже весь хлеб скормил, ничего не осталось. Теперь на интерес играем.

– А как он угадывает? Ты ему знак какой-нибудь делаешь?

– Уже не делаю. В самом начале пальцем шевелил, а потом перестал. Все равно угадывает, подлец. Способный. Я уж как ни стараюсь ничем себя не выдать, но один черт что-то там у меня дергается… Ладно, Квазиморда. На сегодня хватит. Пора делом заниматься.

Они выпили по полстакана и зажевали это дело огурцом. Помолчали. Пес, поняв, что праздник закончился, улегся на своем коврике, установил ухо на боевое дежурство и немедленно задремал.

– Ты мне вот что объясни, – сказал Мишка. – Почему ты бедному животному за проигрыш два шелабана отвешиваешь, а себе любимому – один? Где тут справедливость?

– А за самообслуживание? – возразил Василий. – Самого себя пороть вдвойне неприятно. Разве не так?

– Угу… так. Давай-ка банкуй… коли уж ты у нас в банкометы записался.

Василий разлил по новой, взял стакан, подержал, наклоняя туда-сюда и глядя на колышущийся овал, да так и поставил, не выпив.

– Ты чего? – с тревогой спросил Мишка, хрустя огурцом. – Назад не ставь – украдут.

– Миш, слушай… – Василий замялся и замолчал.

Мишка подождал, потом встал, походил по комнате, вернулся к столу, налил себе еще, но пить не стал, а унес стакан в песий угол. Примостился рядом с дремлющей собакой, сунул свободную руку в жесткую шерсть на загривке, почесал. Квазимодо заурчал и подвинулся поудобнее.

– Когда?

– Да сегодня и поеду, чего тянуть.

– Опять в Холон?

– Ага.

– У тебя денег на автобус нету.

– Ты дашь.

– А пошел ты…

Василий вздохнул:

– Мишка, ну чего ты, в самом деле… Ты ж мой режим знаешь. По морям, по волнам. Нынче здесь, завтра там. Я ж вернусь.

– Ага, вернешься… через два месяца, как в прошлый раз. Я к тому времени сдохну.

– Не сдохнешь. Лето. Да и кроме того, теперь вас двое – ты и Квазиморда. Вдвоем тебе легче будет. Справишься.

Мишка заглотил водку и сказал, глядя в сторону:

– Ладно… прав ты. Нечего истерики закатывать. Как-нибудь переможемся. Правда, Квазимодо?.. У нас небось тоже дела найдутся.

Пес, услышав свое имя, поднял голову, обвел комнату осоловелым взглядом, убедился, что помянут всуе, но тем не менее счел нужным проурчать свое полное и решительное согласие на любой вариант развития событий.

Мишка улыбнулся:

– Вот видишь, Квазимодо согласен. То-то мы с ним повеселимся: кошек погоняем, с чужими кобелями поцапаемся, по мусорным бакам прошвырнемся… красота!

Помолчал и добавил тихо:

– В самом деле, Вася, ну чего тебе тут не хватает? Разве плохо мы устроились? Свобода, крыша над головой, рядом рынок – жратвы навалом, на водку и курево всегда наберем… чего тебе еще надо? Бабу? Тоже не проблема, наберем и на бабу. Ты только скажи, я тебе такую телку приведу, что ты после нее целую неделю только мычать сможешь. Ну?..

Василий пожал плечами:

– Да нет, Миша. Ты не понимаешь. Я ж тебе уже объяснял – не могу я без этого, ну… без дела без какого-нибудь. Так иногда накатывает, прямо руки зудят чего-нибудь схимичить. А потом проходит. Даже наоборот, противно делается, так что хоть прочь беги. Вот я и бегу. То туда, то сюда. Аки маятник…

В последний год «сезонные» колебания Василия и в самом деле отличались несвойственным им прежде постоянством – по три месяца на полный цикл. При этом ровно полцикла он бомжевал, а другую половину – работал в крохотной программистской фирмочке в промышленном районе Холона. Фирмочка размещалась в обычном жилом коттедже на две семьи и состояла из хозяина – толстенького говорливого шустрячка-одессита, троих неопрятных, небрито-нестриженых интеллигентов, пребывающих на разных стадиях алкоголизма, одного-двух постоянно сменяющихся студентов и длинноногой нахальной блондинки-многостаночницы, исполняющей одновременно обязанности секретарши, бухгалтера, надсмотрщицы над студентами и госпожи хозяйского сердца.

В этой неформальной среде даже «сезонник» Василий не выглядел белой вороной. Хозяин, по имени Фима, платил ему гроши, зато наличными и раз в неделю. В дополнение к этому, здраво рассудив, что, пока Василий наличествует, надо использовать его на всю катушку, он разрешал ценному кадру жить прямо на рабочем месте, то есть неограниченно пользоваться общественной кофеваркой, душем и поставленной в кладовке раскладушкой. Эта система оправдывала себя полностью. Стосковавшийся по работе бомж набрасывался на компьютер, как сам Фима – на свою длинноногую бухгалтершу Галочку после двухнедельного отпуска, проведенного в семейной неволе.

Для начала, в качестве разминки, Василий помогал своим нестриженым коллегам – двум Алексам и Борису – закрыть накопившиеся за время его отсутствия проблемы. Искать ошибки в чужих корявых программах всегда сложнее, чем написать новую самому, но его-то привлекала именно сложность. На это уходило дня три. Все это время восхищенные Алексы как приклеенные стояли за его стулом, прерывисто дыша перегаром и возбужденно чеша немытые космы. Менее любопытный Борис угрюмо сидел в углу, уронив на клавиатуру бесполезные руки и уставившись невидящим взглядом в мерцающее окно монитора. На него Василий действовал подавляюще.

По усыпанному перхотью полу свежим дуновением французских духов проносилась секретарша Галочка, блистая ослепительно красивыми ляжками. Самыми кончиками затейливо наманикюренных ногтей, брезгливо, как две пыльные портьеры, она раздвигала зазевавшихся Алексов, низко наклоняла к Василию глубокий вырез блузки, где упруго поигрывали не знавшие лифчика груди, и хрипловатым, самым чувственным своим голосом интересовалась – не надо ли чего?

– Как ты думаешь, – завистливо и восхищенно спрашивал тем временем первый Алекс у второго, – Он уже поставил галочку?

– И если поставил, то как?.. – восхищенно и завистливо отвечал второй Алекс первому.

Мрачный Борис, ни о чем не спрашивая, пристально разглядывал из своего угла кружевную кромку галочкиных трусиков. Хозяин Фима, наблюдая за сценой через распахнутую дверь директорского кабинета, судорожно сжимал обеими руками край пустого стола и в который раз напоминал себе, что бизнес есть бизнес и что глупо выгонять столь прибыльного работника только оттого, что эта ненасытная тварь так на него западает. Даже развеселые студенты, привыкшие к подобным представлениям в своем универе, ощущали легкое покалывание в соответствующих местах.

– Кофе, – коротко отвечал Василий, не отрываясь от экрана.

Он один сохранял полнейшее спокойствие в этой искрящейся сексуальным напряжением атмосфере. Галочку он, конечно, уже поставил, причем в первую же ночь, вернее, Галочка поставила его, сдернув без лишних разговоров с раскладушки, – поставила и так, и эдак, и даже вовсе уж неожиданным макаром. А он и не возражал: в конце концов, он ведь сюда приходил работать, воссоздавать в мире порядок, людям помогать, так что чего уж там кочевряжиться…

К концу второй недели Василий заканчивал все несложные заказы, набираемые Фимой у мелких клиентов и условно именуемые «тысячными» – в соответствии с порядком стоимости каждого из них в отдельности. Теперь его ждал портфель работ другого сорта – из породы «стотысячных». Такого рода проекты обычно выполнялись серьезными программистскими фирмами для особо крупных компаний. Понятно, что фимина маргинальная контора не могла и мечтать о получении подобного заказа. Поэтому Фима действовал в обход. Разузнав всеми правдами и неправдами детали проекта, он подсовывал его Василию с тем, чтобы затем предложить клиенту готовый продукт по совершенно смешной в сравнении с крупными конкурентами цене. Чаще всего большие заказчики не решались связываться с мелкими артельками типа фиминой, и тогда работа Василия просто пропадала. Но иногда соблазн дешевизны перевешивал, и в этом случае Фима срывал действительно крупный куш.

За год это произошло уже несколько раз. Еще парочка-другая таких удач – и можно будет снять помещение в солидном офисном здании, набрать хорошую команду, выгнать на фиг немытых Алексов-Борисов… или не выгонять, но по крайней мере – умыть… выйти на биржу – сначала в Тель-Авиве, а там – чем черт не шутит! – и на Уолл-стрит… мобилизовать денег, открыть филиал в Бостоне и в Силиконовой долине… набрать… наобещать… взвинтить… а потом взять да и продать все разом за сотню-другую миллионов и переехать уже наконец в единственно пригодную для жизни страну под названием Богатство, где яхта, лимо, шампанское и кавьяр в салоне первого класса… И, естественно, Галочка, лапушка, тварь неблагодарная.

К концу следующей недели фимины мечты разрастались настолько, что им становилось тесно в директорском кабинете, они вырывались наружу и почти осязаемо порхали на розовых крыльях над бешеным клацаньем васильевой клавиатуры, одновременно продуцирующей программный скрипт для одной системы, компиляцию – для другой и техдокументацию на двух языках – для третьей.

Утомленные восхищением Алексы мирно дремали в своих креслах на колесиках. Почерневший от зависти Борис спал, размазав щеку по столу, и видел во сне самого себя в качестве компьютерного мыша, спасающегося от страшного великанского кота Василия. Он жалобно повизгивал, пальцы его судорожно дергались, и обнаглевшие фимины мечты, порхая в потолочных высях, безнаказанно гадили прямо на бедную его голову.

Студенты были уже неделю как уволены за ненадобностью, а Галочка перешла с мини на макси и перестала бегать как ошпаренная, а, напротив, сидела нога на ногу в приемной, меланхолично посасывая сигарету пухлым мечтательным ртом и лениво прикидывая – а не податься ли куда-нибудь в духовность?.. – поскольку ресурс плотских наслаждений казался исчерпанным раз и навсегда.

Испуганная духовность уже поеживалась в предвкушении галочкиного натиска, но тут выяснялось, что опасения ее напрасны, ибо что-то начинало меняться в прежде столь однозначном поведении Василия. Первым тревожным сигналом служило изменение ритма клацанья клавиатуры – в сторону убыстрения. Казалось, еще вчера руки Василия подобно двум деловитым озабоченным курицам уверенно и быстро выцеливали необходимые клавиши. Отчего же теперь они вдруг принялись заполошно метаться по оторопевшему двору, в сумасшедшем темпе клюя направо и налево, спотыкаясь и падая, промахиваясь и скользя?

Затем клавиатура и вовсе смолкала; окончательно сбрендившие курицы, сцепившись клювами, лежали на столе, в то время как Василий с растерянной улыбкой безнадежно всматривался в бушующее на экране море шелухи. Он вскакивал и убегал на улицу, где долго курил, прислонясь плечом к фонарному столбу, как будто искал в его простой и надежной вертикали спасения от подступающей бесформенной кутерьмы. Но столб, увы, не помогал. Шелуха выплескивалась из компьютера на пол, получала подкрепление в виде алексовой перхоти и продолжала расти, подмывая столешницу и объяв Василия до души его.

В отчаянии он сжимал голову обеими руками; проснувшиеся Алексы снова стояли за спинкой его стула, на этот раз сокрушенно покачивая головами. Борис глядел победительно – мол, что я вам говорил? Галочка молча плакала, даже не от жалости к Василию, а от страха перед черной студеной бездной, вдруг, на какую-то малую секундочку приоткрывшейся перед ее глазами, прямо посередине такого знакомого и безопасного бытия. Фима утешал ее – для начала вполне по-отечески, ни на что другое вроде и не претендуя. Галочка успокаивалась, благодарно и виновато всхлипывая, и они ехали в хорошее место ужинать, а потом – в постель, закреплять успешное восстановление прежних отношений, теплых и ровных, как кисель.

Наконец Василий, в очередной раз выйдя покурить на улицу, уже не возвращался назад. Так и уходил, даже не попрощавшись, даже не забрав последнюю зарплату. Хозяин, зная за ним такую особенность, старался придерживать последние платежи, экономя таким образом не одну неделю, а две, иногда даже больше. Конечно, гроши… но копейка, как известно, рубль бережет. Для Фимы с уходом Василия начиналась бурная деятельность. Наскоро умыв и причесав одного из Алексов, он запихивал его в машину, прихватывал для солидности Галочку, складывал в портфель готовые проекты и отправлялся в погоню за своей розовой калифорнийской мечтой.

Василий же добивал свою первую за эти полтора-два месяца бутылку, брал такси и ехал к морю, бомжевать. Заработанные деньги он спускал в первый же вечер, закатывая пир на весь мир – для всей нищенствующей рвани и дряни, какую только удавалось собрать с рынков и помоек Тель-Авива. Так они с Мишкой и познакомились – на пиру.

– Помнишь, как ты меня подобрал? – неожиданно спросил Мишка. – Между прочим, один всемирно уважаемый мужик сказал, что мы в ответе за тех, кого приручаем. А ты меня тут бросаешь на произвол Квазиморды.

– Так я ж разве спорю… – согласился Василий. – Мы и в самом деле в ответе. Но я-то – точно нет. Каждое «я» помирает в одиночку, Миша, в отличие от «мы»… – это дерьмо вообще не тонет… Да и кроме того, что я о тебе знаю? Кто ты? Что ты? Откуда такой взялся? Почему? Молчишь как рыба. Хоть бы рассказал чего напоследок… Бог знает, свидимся ли еще.

Мишка угрюмо молчал, медленно крутя в руке пустой стакан.

– Ладно, – сказал он, вставая. – Поговорили, и хватит. Сколько тебе на проезд надо? У меня шекелей двадцать россыпью.

возврат к библиографии

Copyright © 2022 Алекс Тарн All rights reserved.