Отдел Холокоста

возврат к оглавлению

Отдел Холокоста


Охранник был лыс, морщинист и не понимал ни слова по-человечески.

– Мне нужно в отдел Холокоста! – твердил ему Виктор Петрович. – Холокост! Холокост!

– Кэн, кэн, мамаш Холокост… – кивал лысый, посматривая на увеличивающуюся с каждой секундой очередь клиентов и явно имея в виду нечто иное, не то, чего хотел от него Буренин.

Сзади недовольно напирали. Отчаявшись добиться толку от тупого папуаса, Виктор Петрович на всякий случай оторвал номерок, на котором значилось устрашающее число 946, и отошел в сторонку, чтобы высмотреть в толпе кого-нибудь более-менее смышленого на вид, кому можно было бы задать нужный вопрос и получить разумный ответ.

«Дикая азиатская страна, – думал он. – Ну почему бы не посадить на вход русскоязычного халдея? Почему? Где тут логика? Твари… Так… успокойся, возьми себя в руки. На часах всего восемь с копейками, а ты уже на взводе. Этак недолго и последние нервы спалить… Нет, ну ведь твари, твари!..»

– Извините, молодой человек, не подскажете…

Молодой парень, ухваченный Бурениным за рукав, отрицательно покачал головой:

– Нет паруски.

«Твари, как есть твари… Наверняка притворяется, сволочь. Как можно не понимать по-русски в этой чертовой деревне…»

Тщетно стараясь унять нарастающее раздражение, Виктор Петрович остановил еще нескольких, постарше. Эти понимали, но то ли не хотели, то ли действительно были не в состоянии помочь. Ну, и что теперь делать? Он топнул ногой и с ненавистью скомкал фигурно вырезанный номерок. 946! Ну не сволочи ли?! Девятьсот сорок шесть! Это ведь уму непостижимо! Так что – возвращаться домой, не солоно хлебавши? Мысленному взору Виктора Петровича предстало гневное лицо Любки, ее прищуренный взгляд и сжавшиеся в ниточку губы… – нет-нет, лучше попытаться еще разок. Можно, к примеру, последовательно обойти все кабинеты, коридор за коридором, этаж за этажом. Где-нибудь да поймут, где-нибудь да подскажут… Буренин тщательно расправил скомканную бумажку. 946 – еще не так много. Сейчас небось уже за тысячу перевалило… Твари…

– Виктор, это вы? Виктор Буренин?

Виктор Петрович поднял глаза. Перед ним стояла пожилая дама в модной перьевой прическе, дизайнерском балахоне и уникальной ауре московской тусовки.

– Да, это я, – приосанился Буренин.

Честно говоря, в этой глухой провинции он уже успел отвыкнуть от известности. Разве можно рассчитывать, что папуасы будут узнавать на улице кого-то, кроме самих папуасов? У папуасов и улиц-то нету…

Дама всплеснула руками.

– Боже, какая честь! Дышать с вами одним воздухом! Я была на нескольких ваших концертах. Это гениально, гениально! И вот, прямо здесь, в шаге от меня… Я просто не верю своим глазам! Вы позволите селфи на память? Ну пожалуйста, пожалуйста…

Она выхватила из сумочки айфон и вопросительно подняла его к самому носу Виктора Петровича.

– Конечно, буду рад, – благосклонно кивнул тот.

Пощекотав перьями Буренинский висок, дама несколько раз щелкнула кнопкой.

– Спасибо, огромное вам спасибо! Дома расскажу – с ума сойдут… А вы тут по делам или на гастролях?

– По делам, – Виктор Петрович вздохнул. – Хотя пока ничего не получается. Тут просто чудовищная бюрократия и жутчайшая неэффективность. Даже спросить некого, можете себе представить?

– Могу, могу, еще как могу! – замахала руками дама. – Знаете что… есть тут один такой старичок, он мне всегда помогал. Пойдемте, Виктор, сюда, сюда. Боже… сам Виктор Буренин! Я просто не верю своим глазам…

Не переставая кудахтать, она потащила Виктора Петровича за собой по лестнице на второй этаж, и далее – в конец коридора, где в крошечной каморке впритирку к тележке со швабрами и ведром сидел за небольшим столиком сухонький ясноглазый старик с удивительно благожелательной улыбкой.

– Вот! – торжествующе сказала дама, выталкивая вперед Виктора Петровича. – Вот, Моше, смотрите, кого я к вам привела! Узнаете? Да-да, вы не ошиблись, это великий Виктор Буренин собственной персоной!

Старый Моше кивнул и улыбнулся еще шире.

– Конечно, конечно… – мягко проговорил он. – Чем могу вам помочь?

– Ох, хорошо уже то, что вы говорите по-русски… – вздохнул Буренин и повернулся к своей провожатой, которая продолжала поедать его глазами. – Дорогая, я безумно вам благодарен и не смею больше задерживать. Еще раз, большое спасибо. Не знаю, что бы я без вас делал. Но тут… личный вопрос…

– Понимаю, понимаю… – закивала дама, мелкими шажками отступая в коридор. – Личный вопрос. Оставляю вас вдвоем. До свидания, до свидания…

Выслушав вопрос Буренина, старичок озадаченно поднял брови.

– Отдел Холокоста? Не думаю, что тут такой есть… – он побарабанил по столу сухими артритными пальцами. – Давайте сделаем так: вы объясните мне суть дела, а я попробую определить, к кому вам нужно обратиться. Согласны?

– Согласен. Видите ли… – Буренин помолчал, не зная, с чего начать. – Видите ли, я узнал, что мне, скорее всего, положены выплаты как жертве Холокоста.

– Как уцелевшему в Катастрофе, – поправил его старик. – Жертвам, увы, выплаты уже не помогут.

– Конечно, конечно. Так вот. Дело такое. Мне требуется справка для представления. Вернее, для предъявления.

– Справка?

– Ну да, справка. Подтверждение места моего рождения. Из которого, в свою очередь следует, что… – Буренин потер ладонью лоб. – Черт, как это нелепо… Видите ли, по документам…

С документами и в самом деле была необыкновенная путаница.

Виктор Петрович появился на свет в июне 1944 года, в лесной землянке партизанского лагеря в окрестностях города Барановичи. Шансы на его выживание, как и у большинства подобных младенцев, поначалу стремились к нулю и, несомненно, полностью удовлетворили бы это свое стремление, если бы не Красная армия, освободившая местность всего две недели спустя.

Собственно, в предвкушении этого победного события ребенка и назвали Виктором. Остальные составляющие его полного имени выглядели в то время совершенно иначе. Папаша, Пинкус Гурский, подаривший мальчику жизнь, отчество и фамилию, происходил из славного хасидского рода; после освобождения он был мобилизован, ушел на запад с наступающими частями и довольно быстро погиб под Варшавой. В отряде его звали Петей; неудивительно, что впоследствии, получая паспорт, Виктор Пинкусович Гурский записался Петровичем и русским – по белорусской матери.

Позже, уже поступив в институт и неожиданно открыв в себе сочинительские способности, Виктор столкнулся с настоятельной необходимостью переменить еще и фамилию. Редактор молодежного столичного журнала полистал принесенную Гурским рукопись, покачал головой и неожиданно предложил выпить пивка. Там-то, в ближайшей к редакции пивнушке за липким мраморным столом и родился его литературный псевдоним.

– Давай откровенно, – сказал редактор. – Ну что это за фамилия – Гурский? Что ты можешь напечатать с такой фамилией? Разве что заявление об отъезде в Израиль. Возьми себе какое-нибудь нормальное погоняло. Думаешь, я родился Топорковым?

– Погоняло? – переспросил начинающий литератор. – Почему бы и нет… Надо подумать, поискать.

Топорков, чрезвычайно начитанный еще в бытность свою Шлейфманом, презрительно сощурился.

– А чего тут искать? Прямо сейчас и найдем. Ты кто по отчеству – Петрович? Так-так… кто у нас был Виктором Петровичем? О! Буренин! Русский поэт-сатирик конца прошлого – начала этого века. Он, по-моему, тоже архитектурный кончал, как и ты. Все сходится. Еще по кружечке?

Находка действительно вышла удачной, потому что сходство не ограничивалось лишь именем-отчеством и строительной специальностью: оба Виктора Петровича отличались склонностью к хлестким сатирическим стишкам – циничным, смешным, и весьма популярным. А поскольку от добра добра не ищут, Виктор Гурский довольно быстро превратил полюбившийся псевдоним в свою официальную фамилию, сменив с этой целью запись в паспорте. Топорков, заделавшийся потом влиятельным критиком, справедливо усматривал в успехах Виктора Петровича немалую толику своего давнего пивного озарения и не оставлял крестника своим благожелательным вниманием.

– Ты только оцени, Витек, какая поразительная связь времен! – возбужденно бормотал он, склоняясь над столиком – теперь уже не грязной пивнухи, а весьма респектабельного ресторана Центрального дома литераторов. – Тот Буренин был порождением нигилизма, базаровщины. Кому только от него не доставалось! Никого не жалел! Его даже обвиняли, что он затравил Надсона – мол, обвинил человека в паразитировании, в жизни за счет других, и тот, мол, с обиды помер. А Буренин всего лишь правду-матку резал в глаза, как оно и положено нигилисту. И перед евреями никогда не сюсюкал, что тоже редкость и немалого мужества требует. Сам посуди: ну разве тургеневский Базаров стал бы сюсюкать? Нет, не стал бы! Вот и Буренин не сюсюкал. И ты тоже не сюсюкаешь! Если какая-нибудь газетенка – не более чем жидовский листок, то зачем ее иначе называть? Правда есть правда! Давай, Витек, за правду – жестокую, обидную, какой она и должна быть!

Они выпивали по рюмке, и Топорков снова утыкал в скатерть, а то и в тарелку свою не слишком опрятную бороду.

– Ты ведь тоже, если разобраться, нигилист, – продолжал он. – Потому как постмодернизм – это и есть современный нигилизм. Да-да! Повторение пройденного на новой высоте. Диалектика! Два века – два Бурениных! Это ведь тема для докторской диссертации, старик! Вот соберусь как-нибудь и напишу… А ты пока валяй, режь свою правду, дави надсонов, попрошаек и паразитов! Не жалей! Никого не жалей! Давай, еще по одной! За два века и двух Бурениных!

Диссертацию Топорков так и не написал – спился и помер. А Виктор Петрович бухал умеренно и потому продолжал жить – от стишка к стишку, от выпивки к похмелью, от жены к жене – пока не попал в жесткие Любкины лапки. Любка была казачьих кровей – наверно, поэтому всякий раз, когда она брала в руки что-либо, что могло бы послужить оружием – например, кухонный нож или лыжную палку – еврейская половина Виктора Петровича отзывалась болезненным стоном, звучащим, как видно, из глубин генетической памяти. Он и женился-то, неосмотрительно приняв этот стон за зов любви – весьма распространенная ошибка среди евреев. Неосмотрительно – потому что новая жена довольно быстро подмяла Буренина под безжалостный казачий каблук.

Свою причастность к высокой литературе Любка не ограничивала одним лишь званием супруги сатирика. Вскоре после свадьбы выяснилось, что она и сама пописывает рассказики, и у Буренина возникла новая забота – пристраивать творения жены в журналы и издательства. Знакомые редакторы смотрели сочувственно, хмыкали, морщились, но, как правило, входили в положение: по городу гуляли упорные слухи, что бедного Виктора Петровича поколачивают дома.

Так или иначе, но Буренин боялся Любки, как огня. Всякий раз, когда жена недовольно сдвигала брови, ему мерещился шум погрома и мелькающие в воздухе конечности предков, бросаемых с крутого днепровского откоса под визгливый хохоток Николая Васильевича Гоголя. Скорее всего, этот страх носил сугубо иррациональный характер и не имел под собой никаких реальных оснований – но поди попробуй уговори собственные гены.

Ах, если бы можно было принять какую-нибудь хорошую таблетку или даже лечь на операцию, чтобы подавить или даже вырезать напрочь этот чертов еврейский хвостик из витой, как казачья плеть, молекулы ДНК… Ведь Виктор Петрович Буренин, как и его полный тезка столетней давности, всей душой ощущал себя русским литератором и русским человеком… – если, конечно, забыть о партизанском папаше и унаследованном от него шнобеле. Да и почему бы не забыть – даром что папашу Буренин знал лишь по единственной уцелевшей фотографии, а шнобель, в отличие от генов, мог быть легко исправлен при помощи пластического хирурга.

И, коли уж зашла речь об операциях, нельзя не упомянуть в этой связи измученную печень Виктора Петровича, которая с годами все чаще и чаще напоминала о себе. Ему стали сниться кошмары; чаще всего являлся призрак отца – не партизанского и не гамлетовского, а крестного, литературного, помершего от цирроза. Топорков возникал из ночной темноты и, печально покачивая головой, садился в ногах кровати.

– Почто Надсона затравил, Витя? – шепотом начинал он. – Ну, подъедался человек за чужой счет… ну, принимал от кого-то подачки… Поэт-то хороший…

– Да какое там хороший? – возражал Буренин. – Манная каша на киселе! За что его жалеть, Топорков? За чахотку? Так чахоткой в те годы чуть ли не каждая собака болела. Ты ведь сам меня учил: надо по гамбургскому счету, правду, в глаза! Нигилизм, постмодернизм! Жалости тут не место! Помнишь?

Топорков хмурился и вдруг совершенно преображался, прибавляя в росте и ширине плеч. Лоб становился ниже, надбровные дуги утолщались, глаза западали и уменьшались в размере, бородатый подбородок тяжелел, горбатый еврейский нос превращался в мясистую картофелину, а все лицо вдруг приобретало тяжелые очертания кирпича.

– Помню! – сипло восклицал он. – Я тебя, Семен Яковлевич, и в аду не забуду! Жидовин ты окаянный! Ты мне за все заплатишь!

Тут из-за спины этого нового незнакомого Топоркова появлялась Любка и вкладывала ему в руку блестящую казачью шашку.

– Ты что, Топорков?! –захлебываясь от ужаса, лепетал Виктор Петрович. – Ну какой я жидовин? Какой Семен Яковлевич? Я русский! Я Буренин!

– Ты самозванец! – кричал призрак. – Это я Буренин! А ты Надсон! Надсон! Смерть Надсонам!

Он принимался крутить шашку над головой, Виктор Петрович зажмуривался в ожидании удара – и просыпался, весь в поту, бок о бок с Любкой, также разбуженной его диким воплем.

– Да что это с тобой, Витя? – говорила она с досадой. – Опять приснилось что-то? Надо лечиться. Хотя кое-кого легче зарезать, чем вылечить…

Жена поворачивалась на другой бок и немедленно засыпала, а Виктор Петрович еще долго лежал без сна, потирая ноющий бок и сочиняя от нечего делать очередной стишок, выходивший, в силу обстоятельств своего рождения, особенно желчным.

Так оно и продолжалось, пока проблемы со здоровьем не начались у самой Любки, и в какой-то момент, переговорив со опытными по жизни людьми, она объявила о настоятельной необходимости приобретения израильского гражданства.

– Я уже все разузнала, – сказала она. – Там сплошные выгоды. Во-первых, паспорт с безвизовым режимом во многие полезные страны. Во-вторых, хороший соцстрах; лишние денежки еще никому не вредили. В-третьих, надо подлечиться. У тебя печень больная, кошмары, и сердце пошаливает, у меня тоже операция назрела – где все это проворачивать будем, за чей счет?

– Любаша, какой Израиль? – спросил ошарашенный Виктор Петрович. – Я русский человек. Паспорт показать?

– В зеркало посмотри! – в тон ему ответила Любка. – Ну какой из тебя Петрович? Как папаньку звали-то? Признавайся…

– Пинкусом, – порывшись в памяти, признался Буренин. – Так что родился я Виктором Пинкусовичем…

– Как-как? Пеньсуковичем? – со смехом переспросила жена. – А знаешь, тебе подходит. Пень Сукович. Самое то. Короче, собирай документы, Пень Сукович…

Это оказалось легче сказать, чем сделать, но после двух-трех месяцев беготни, подмазав, где надо и кого надо, Буренин выправил-таки новый паспорт на имя еврея Виктора Пинкусовича Гурского, вернувшись таким образом к истокам личной биографии. А еще полгода спустя супружеская гурско-казачья чета ступила на Святую землю, текущую хорошим соцстрахом, выгодными паспортами и дармовым здравоохранением.

Впрочем, первоначальное хорошее настроение испарилось очень быстро. Как выяснилось, эта земля течет и другими, далеко не столь приятными вещами: дороговизной, крайне низким уровнем сервиса, а главное – ужасающим бескультурьем. Здешние убогие постройки не шли ни в какое сравнение с великолепной архитектурой Москвы и Петербурга; аборигены, включая министров и прочий бомонд, разгуливали повсюду в шлепанцах и мятых футболках; дети вели себя абсолютно бесконтрольно – и никто даже не думал их одергивать; можно было пересечь весь Тель-Авив вдоль и поперек, не встретив при этом ни одного «майбаха», не говоря уже о «ламборгини»; местные папуасы талдычили на своем гортанном тарабарском наречии, а по-человечески, то есть по-русски, в противоположность легенде, понимал далеко не каждый. И, что самое страшное: ни одна живая душа не узнавала знаменитого сатирика Буренина на улицах и в магазинах, хотя все так и норовили фамильярно хлопнуть его по плечу. А пуще всего раздражал тот факт, что с этой унылой мерзостью предстояло смириться, поскольку бюрократические и лечебные процедуры требовали более-менее постоянного проживания, по крайней мере, в первые полгода, а то и год…

– Куда ты меня привез, долбанный Пень Сукович? – стонала Любка. – Нет, я конечно, знала, что все тут жиды – но чтоб такие? Такие? Это же сбрендить можно…

– Я?! – обижался Виктор Петрович. – Я тебя привез? Да это ведь ты сама захотела. По мне так хоть завтра домой. Только скажи – и сразу уедем. Ну?!

– Ага… как же… уедем… – устало отмахивалась жена. – А пособие? Жалко отдавать им пособие. И единовременные выплаты на зубы? А скидка на электротовары?

– Да хрен с ними с выплатами и скидками. Без них обойдемся!

– Вот еще! – нехорошо прищуривалась Любка, и в голосе ее начинали звенеть мстительные казачьи шашки. – Я из этих сволочей все выкачаю, до последнего поганого жидовского шекеля. Вот увидишь! Мы им не какие-нибудь фраера…

Последнюю фразу она выучила здесь, в Израиле. Со временем процесс «выкачивания поганых жидовских шекелей» превратился у Любки в подобие какой-то нездоровой игры, которая составляла теперь, как казалось Буренину, едва ли не важнейшую часть ее жизни. Он уже не очень понимал, что именно удерживает их в этой чертовой западне: лечебная необходимость или Любкина страсть выколотить еще одно пособие, еще одну выплату, пенсию, скидку, льготу, пачку продовольственных талонов, посылку с жизненно важными продуктами для неимущих…

С этим было бессмысленно бороться, тем более что у самого Виктора Петровича внезапно обнаружилась действительно жизненно важная проблема. Известие о его отъезде распространилось там, где ему меньше всего хотелось: в родной державе, среди многочисленных читателей, посетителей концертов и зрителей телевизионных шоу. Резкость их реакции не могла не испугать Буренина. Не то чтобы люди вовсе не подозревали популярного сатирика в тайном еврействе, но одно дело – подозревать и совсем другое – убедиться, получить зримое доказательство лицемерия, граничащего с предательством. Говорите, теперь он Гурский? Пинкусович? Вы это серьезно? Уехал в свой Израиль? Взял еврейское гражданство? Что ж, скатертью дорожка…

Конечно, это решительно не вписывалось в созданный многолетними трудами образ циника-нигилиста. Циники-нигилисты не гоняются за вторым гражданством, не отказываются от отчества и отечества. Когда стали поступать сообщения об отмене запланированных концертов, Виктор Петрович ринулся спасать положение. Он понимал, что не может обойтись одними лишь заявлениями и клятвами в верности прежнему реноме – тут требовались более кардинальные меры и прежде всего – исправление фатальной ошибки с паспортом. В конце концов, израильское гражданство они с Любкой уже получили, можно и откатить назад. Прилетев в Москву, он отправился по знакомым еще с прошлого захода адресам и, заново подмазав нужные колеса машины времени, открутил настоящее в прошлое, дабы спасти будущее. Теперь в клювастой паспортине сатирика снова значилось прежнее, привычное имя – как и в исправленном, выданном взамен утерянной метрики, свидетельстве о рождении. Виктор Петрович Буренин, русский мужчина – и никаких вам Гурских Пень Суковичей.

Вписав в нужной графе надежную титульную национальность, чиновник поднял глаза на Виктора Петровича и поинтересовался, что указать в качестве места рождения. «Что тут сказать? – засомневался Буренин. – В оригинале метрики стояло «Барановичи», но это ведь вранье. Партизанский отряд располагался чуть ли не в сотне километров от Барановичей. А с другой стороны, что можно написать в таком случае? «Лес, землянка»? Или даже пуще того: «под ракитовым кустом»? Какой смысл вообще держаться за эту сомнительную правду? Постмодернизм так постмодернизм, в конце-то концов; у этой эстетики свои беззаконные законы. Где там родился мой полный тезка Буренин-первый? В Москве? Значит, и я тоже…»

– Пишите: город Москва, – сказал он. – Чтоб два раза не вставать…

– А чего ж не вставать? – рассудительно произнес чиновник. – Надо будет – вставайте и приходите снова. У меня такое чувство, что мы с вами еще не раз увидимся. Вы только это… того самого… старые-то документики пожалуйте сюда. Разночтения нам ни к чему – ни мне, ни вам, правда ведь?

Глядя, как урчащая машинка перемалывает Гурского в пестрое конфетти, Виктор Петрович испытывал смешанное чувство жалости и облегчения. Ах, знал бы он, что ждет его по возвращении в постылую Израиловку… Любка носилась с новой идеей: объявить Буренина жертвой Холокоста.

– Ты даже не представляешь, сколько это денег, – возбужденно твердила она. – Тысячи евро, тысячи шекелей, льготы отсюда и до Луны. И к тому же, все бесплатное: очки, зубы, протезы, проезд… рехнуться можно!

– При чем тут я, Любаша? – возразил Буренин. – Я не был ни в лагере, ни в блокированном Ленинграде…

Любка хлопнула мужа по колену.

– Молчи, дурачина! Ты родился в лесу на оккупированной территории! Этого хватит, я узнавала. У тебя и в метрике так записано: «Барановичи», и дата – еще до освобождения!

– Уже не записано… – уныло ответил Виктор Петрович.

– Довольно! – припечатала Любка. – Завтра как миленький сядешь на автобус и поедешь в отдел Холокоста. Я не собираюсь отказываться от этих сумасшедших бабок. Они наши, понял? Мы им не какие-нибудь фраера…

Выслушав путаные объяснения Буренина, улыбчивый старичок Моше попросил документы и долго разглядывал их, по-птичьи поворачивая голову из стороны в сторону.

– Я так и не понял, – сказал он наконец, – о ком тут идет речь? Местное удостоверение выдано на имя Гурского, а российские бумаги…

– Это псевдоним, – перебил его Виктор Петрович.

– То есть израильское удостоверение принадлежит вам, а паспорт – псевдониму?

– И то, и другое принадлежит мне! – Виктор Петрович сердито хлопнул ладонью по столу. – Вы же жили там, знаете… люди меняли фамилии, отчества, национальность… да чего только не меняли.

– Так-то оно так, – кивнул Моше, – но бюрократическая процедура принимает во внимание только бюрократические аргументы. А у вас в качестве места рождения указан город Москва. Который, насколько мне известно, оккупирован не был.

– О Боже! – простонал Виктор Петрович. – Я же вам русским языком говорю, что родился рядом с Барановичами. А уже потом поменял на Москву!

Старик сочувственно развел руками.

– Знаете, Виктор… – он запнулся, как видно, раздумывая, какое отчество добавить, и в итоге решил обойтись вовсе без добавки. – Знаете, Виктор, это, конечно, не мое дело, но возникает впечатление, что вы слишком часто меняли одно на другое. Семьдесят два года – серьезный возраст. Пора бы уже определиться, кто вы и чего хотите…

– Чего я хочу? Я хочу, чтобы мне верили!

– Верили? – поднял брови Моше. – Но кому из этих двоих прикажете верить? Гурскому, возможно, и поверили бы: гурских здесь видимо-невидимо, целый хасидский двор. А вот Бурёнкину…

– Буренину!

– Извините… не хотел вас обидеть. Но факт остается фактом: фамилия Буренин тут, мягко говоря, мало известна.

Вот это уже звучало на самом деле обидно. Хотя, с другой стороны, стоило ли принимать во внимание каких-то диких папуасов в захолустном азиатском углу? Сделав над собой усилие, Виктор Петрович сдержал рвущееся наружу раздражение.

– Послушайте, господин чиновник. Я всего-то прошу отнестись ко мне по-человечески, а не по… – он чуть было не сказал «по-еврейски», но вовремя прикусил язык. – Отнестись как к человеку, а не как к Гурскому, Буренину, Бурёнкину или виконту де Бражелону. В конце концов, эти льготы положены мне по закону. Вот и выполняйте закон. Вы тут вроде бы для этого посажены, не так ли?

Буренин и сам не знал, зачем вдруг приплел этого дурацкого виконта – наверно, из-за сходной путаницы в происхождении их обоих. Старик тем временем перестал улыбаться.

– Я тут никем не посажен, господин Гурский, – с достоинством произнес он. – Помогаю на добровольных началах. Мне восемьдесят семь лет, и мой документ не подлежит обмену или переделке – он у меня на руке выколот. А что касается «положено», то вот вам дельный совет на прощанье. Вы ведь хотите быть счастливым, правда? Тогда будьте счастливы одним лишь фактом, что вы оказались здесь, на этой земле. Это и есть ваше главное еврейское счастье, а все остальное – бонус. В том числе и то, что, как вы полагаете, вам «положено». И, пока вы этого не поймете…

Не дослушав, Буренин выскочил из каморки. Его душило бешенство. Эх, нету тут Любки с ее шашкой – уж она-то показала бы этому мухомору, каково оно, еврейское счастье… Мы им не какие-нибудь фраера… В коридоре, наполовину перегородив его и склонившись над раскрытой на скамье сумкой, стоял наголо бритый толстяк в шлепанцах и короткой мятой распашонке. Распашонка задралась вверх, а шорты с чересчур слабой резинкой, напротив, сползли до середины, явив городу и миру потный овраг между двумя жирными волосатыми полушариями. Подобную картину Виктор Петрович уже наблюдал здесь неоднократно, но почему-то именно сейчас она потрясла его до основания души.

«Вот где я. Там, в этом овраге…»

Преодолевая тошноту, он вбежал в туалет и долго брызгал водой на лицо, пока дыхание не пришло в норму. Облегченно вздохнув, Виктор Петрович выпрямился и остолбенел. Из зеркала над раковиной на него смотрел Надсон. Да-да, Семен Яковлевич Надсон собственной персоной, надсоной, жидсоной… Прав был призрак Топоркова: ну какой из него Буренин?! Чистой воды Надсон – такое же узкое лицо, высокий лоб, большие глаза, брови вразлет… Но дело тут даже не во внешности – дело в том, что этот человек в зеркале точно так же подъедается из милости, точно так же берет на жалость, выпрашивает, вымаливает деньги на жизнь – и у кого?! Боже… у кого? У самого что ни на есть презренного местечкового жидовства! Какой позор, Боже, какое несчастье… Хорошо, что никто не видит, особенно нигилисты с постмодернистами…

На улице палило солнце.

«А в Москве сейчас снег, – подумал Виктор Пень Сукович Надсон-Гурский. – Прав был взяточник-паспортист, еще не раз увидимся. Надо будет позвонить, подгадать к гастролям…»

Он надвинул на лоб панамку и побрел к автобусной остановке.

октябрь 2017,
Бейт-Арье

возврат к оглавлению
Copyright © 2022 Алекс Тарн All rights reserved.