1.
Когда наступает хамсин, мы сразу вспоминаем, что окружены пустынями, как врагами. Врагов подобает встречать лицом к лицу, но кто же способен постоянно крутить головой на триста шестьдесят градусов? Поэтому к самой безопасной из пустынь – морской – мы поворачиваемся спиной, и лишь одному Богу известно, насколько обоснован этот вынужденный, но не до конца осознанный риск.
Жизнь в окружении заставляет нас летать, что неудобно и требует огромных энергетических затрат: поди-ка помаши всю дорогу крыльями! Куда удобнее неторопливо ползти в нужном направлении. Увы, удобно не получается – кругом пустыни.
Многие определяют хамсин как жаркий песчаный ветер, но это не так – хотя именно сильнейшим ветром он обычно начинается и заканчивается. Хамсин – это скорее погода, если понимать под этим словом общее состояние души и природы. Хамсин – это очень, очень плохая погода. Да, да, я в курсе: есть легкомысленные люди, которые утверждают, что такого зверя – плохой погоды – в природе не существует вообще. Ха! Они просто не знают, что такое хамсин. Под плохой погодой эти мечтатели разумеют обыкновенный дождик. Подумать только: дождик! В хамсин любой из нас, особенно деревья, без колебаний отдал бы несколько своих листьев за каплю дождя, а уж за полнокровный ливень – так и вовсе целую ветку.
Когда в ту злополучную, не по сезону знойную осеннюю пору я из дому вышел, был сильный хамсин. Голова начала болеть еще до того, как я проснулся – магнитная буря, гиперактивное солнце, паранойя луны. Глаза резало, и вдобавок казалось, что горный склон по ту сторону вади ощутимо подрагивает и плывет в колеблющейся пыльной взвеси, напрочь вытеснившей с поверхности земли весь пригодный для дыхания воздух. В такие расчудесные дни дикторы новостей рекомендуют экипажам подводных лодок лечь на грунт где поглубже и не подавать сигналов, а остальным – задраить окна и по возможности оставаться дома.
К несчастью, мне не годились обе рекомендации – по причине отсутствия и подводной лодки, и вышеупомянутой возможности. Старик Коган не принимал отговорок – он был как тот матч, который состоится в любую погоду. Я ходил к нему как на работу… а впрочем, почему «как»? Общение с Коганом вполне тянуло на полноценную работу – если не на каторгу, нудную и выматывающую.
Когда его сын Карп – надо же назвать ребенка таким именем! – пришел ко мне с соответствующим предложением, я не удивился. Сейчас многие пожилые люди ударились писать мемуары. Почему? Наверное, ощущение уходящей эпохи нынче витает в воздухе особенно густо – наподобие пыли при сильном хамсине. Каждый справляется с этим как может. Кто-то налегает на аспирин, кто-то, чихая в платок, жалуется на аллергию, а кто-то садится за письменный стол и пытается припомнить забытые имена женщин в шляпках и мужчин в гимнастерках – имена, которые не были в свое время записаны на обороте твердых фотографий, потому что казалось – кой черт записывать, когда и так ясно, кто это.
Все эти воспоминания если не идентичны, то схожи – как те самые шляпки и гимнастерки, отличаясь разве что фамилиями следователей, да и то не всегда. Мне трудно объяснить это простым сходством судеб: разве каждый не переживает по-своему одни и те же события? Но нет – этих людей слишком долго приучали к общности чувства и коллективности впечатлений, чтобы сейчас они могли выразить что-либо индивидуальное, личное, непохожее. Дети эпохи дыхания в такт и жизни в строю – могут ли они теперь писать не под копирку?
– Он уже лет пять как с этим носится, – сказал Карп, немного смущаясь. – Даже на компьютере научился работать. Теперь вот хочет оформить и как-нибудь издать. Вы не могли бы посмотреть взглядом профессионала – отредактировать, и вообще? Конечно не бесплатно.
Он назвал сумму почасовой оплаты – существенно большую, чем обычно оцениваются услуги подобного рода. Но когда я по-соседски просветил его на этот счет, Карп замахал руками.
– Поверьте, Борис, я знаю, о чем говорю. Мой отец – сложный человек.
«Настолько?» – мысленно усмехнулся я.
Старик Коган был отнюдь не первым моим клиентом-мемуаристом – даже если считать одних только личных знакомых – а со сколькими еще мне приходилось иметь дело по долгу переводных или рецензентских халтур… Все они казались вышедшими из-под одного штампа – неистребимо совкового в своем антисовковом пафосе. Узнаваемо поначалу, стандартно впоследствии, скучно под конец.
Карп всучил мне аванс, или, по его выражению, «оплаченный минимум»; я честно отказывался, но он настоял. Помню, взяв деньги, я испытал незнакомое и неприятное чувство, будто кого-то одурачил. Подумать только, я – кого-то, а не наоборот, как это бывает обычно! Должен заметить, что второй, более привычный вариант всегда нравился мне существенно больше: и людям радость, и тебе спокойствие – никто не заявится с претензиями.
Но я зря торопился с выводами: как раз претензий мне предстояло услышать на сумму, многократно превышающую полученный аванс. Уже первая наша встреча не предвещала ничего хорошего. Помню свою растерянность, когда в ответ на приветствие Коган лишь сурово покачал плешивой головой. Я даже успел предположить, что сын забыл предупредить старика о моем приходе, но в следующий же момент мой клиент гневно прищурился и произнес тоном общественного обвинителя:
– Вы опоздали на семь с половиной минут!
Нечего и говорить, что я онемел от удивления. В наших краях исчисляемые в минутах опоздания не считаются за таковые в принципе. Да и какая ему разница, старому хрычу, – часом раньше, часом позже? Можно подумать, что есть куда торопиться в восемьдесят семь лет…
– Семь с половиной… – дружелюбно улыбнулся я, стараясь смягчить шуткой неприятную атмосферу конфликта. – Еще минутка – и было бы кино.
Старик Коган с нескрываемым отвращением дернул уголком толстогубого рта.
– Идите за мной! – скомандовал он и не оглядываясь двинулся в глубь дома. – Если вы еще раз опоздаете, я буду вынужден вычесть штраф из вашей зарплаты.
Я подавил в себе желание уйти сразу: вмиг проглоченный аванс привязывал меня к старику Когану крепче якорной цепи. Счет в банке краснел безнадежным минусом, подвисали долги по ссудам, алименты… – мне просто не с чего было вернуть Карпу его чертовы деньги. Натянув на лицо выражение бодрой готовности к любым неожиданностям, я последовал за стариком в его комнату на втором этаже. По лестнице он поднимался очень легко и вообще казался существенно моложе своего преклонного возраста. Я приуныл: судя по всему, нечего было и надеяться на то, что мой мучитель быстро устанет и отпустит меня восвояси.
Мы сели: он – в кресло, я – на брезгливо указанный мне стул, и Коган немедленно сказал:
– Так. Начнем.
Этот паук не желал терять ни секунды рабочего времени.
– Вот здесь файл, – он взял со стола дискетку и протянул ее мне. – Семьсот пятьдесят страниц, шрифт десять. Вы прочтете их к нашей завтрашней встрече…
– Нет.
– Что? – изумленно переспросил он.
– Нет, – повторил я с максимальной твердостью. – Так быстро я не читаю. Учитывая попутную правку, не более пятнадцати страниц в час. Семьдесят пять в день.
Широкое, изрытое оспой лицо старика недоверчиво сморщилось.
– Вы работаете всего пять часов в сутки? На большее не способны?
– При всем уважении, Эмиль Иосифович, у меня есть и другие дела.
Мой ответ покоробил его своей наглостью; глаза метнули молнии, толстый шрам на лысой макушке побагровел, старик набрал в грудь воздуху, но вовремя опомнился: в данном случае законная правота была на моей стороне.
– Так, – сказал он, с неожиданной легкостью стравливая давление гнева. – Так. Значит, вам потребуется всего десять дней.
Ага. Как же, разбежался. Я злорадно ухмыльнулся прямо в его не по-стариковски толстую морду.
– Четырнадцать. По субботам здесь не работают… – я выдержал издевательскую паузу и для верности добавил чудный совковый канцеляризм. – Согласно трудового законодательства.
Если бы Коган выгнал меня прямо сейчас, за мной оставалось бы полное моральное право не возвращать Карпу аванс – по крайней мере, не возвращать сразу. Ведь разрыв контракта произошел бы не по моей вине. Увы, этим надеждам не суждено было осуществиться: передо мной сидел слишком опытный противник. Он подрагивал толстыми щеками, багровел шрамом, но не произнес ни одного лишнего слова, просто сидел и смотрел в пол, терпеливо перерабатывая свою черную злобу в полезные виды энергии. Мы не провели вместе и семи с половиной минут, но уже ненавидели друг друга на полную катушку.
Наконец Коган кивнул.
– Так. Значит, две недели. Но это еще не все… – он поднял палец, предупреждая мой напрашивающийся вопрос. – Ваша работа не ограничится обычным редактированием. Я должен убедиться, что вы делаете это достаточно сознательно.
– Сознательно? Это как?
Старик пожевал губами.
– Насколько я успел узнать, вас привезли сюда в раннем детстве.
– В четыре года. Но какое отношение…
– Прямое, – перебил Коган. – Самое прямое, молодой человек. Как вы можете редактировать текст, не имея ни малейшего понятия о русской… – он помолчал, не столько подыскивая нужное слово, сколько сомневаясь, стоит ли произносить его в данное время и в данных обстоятельствах, и все-таки решился, – …русской трагедии! Я бы меньше беспокоился, если бы вы прожили там достаточно долго… – ну, хотя бы закончили школу…
– Выходит, я вам не подхожу? – вкрадчиво произнес я, лелея в душе новую надежду. – Тогда…
– Да нет же! – с досадой воскликнул старик. – Воспитанные там советские жиденыши подходят мне еще меньше. Зомбированы до мозга костей. Замкнулись в подлости, в отрицании фактов. Я выбрал вас, молодой человек, именно ввиду известной девственности вашего сознания. Если кто-то здесь и может понять мои мысли, то только такие нетронутые индивиды, как вы.
Что ж, у меня нашелся ответ и на это. Я честно признался старику, что мое сознание трудно считать девственным в том специфическом смысле, какой он, видимо, вкладывал в это слово. Как-никак докторская степень по славянской истории и филологии, десятки крупных и сотни мелких переводов с русского… да и с жанром мемуаров я имел… гм… счастье познакомиться довольно основательно – особенно в последнее время.
Коган недоверчиво прищурился.
– Ну-ну. Тогда скажите мне, будьте любезны. Моего отца звали Иосиф Коган. Вам это имя ничего не напоминает?
Я призадумался. Иосиф Коган… нет, на память приходил лишь его однофамилец Павел, ифлийский поэт-фронтовик: «бригантина распускает паруса», «я с детства рисовал овал»… Рисовал?.. Нет, не любил – рисовал угол…
– Багрицкий… – заметив мое затруднение, подсказал старик. – Поэма «Дума про Опанаса»… Нет? Глухо? Вот видите!
Он удовлетворенно откинулся на спинку кресла. Я пристыженно молчал. Фамилия «Багрицкий» вызывала отдаленные воспоминания о давнем университетском курсе. Что-то послереволюционное, двадцатые годы…
Тем временем настроение старика явно пошло на поправку: мое невежество он воспринял с воодушевлением, как дорогой подарок.
– И поделом! – вскричал он и хлопнул в ладоши. – Так им и надо, прохвостам! Вот еще, помнить всякую шваль поганую! Всех этих подлых коганов-шмоганов, багрицких, бабелей и примкнувших к ним гайдаров…
И тут меня осенило: вот же на кого он похож! Не так давно я переводил по заказу издательства повесть Аркадия Гайдара «Судьба барабанщика» – о том, как маленький мальчик выводит на чистую воду коварных шпионов. Повесть писалась во второй половине тридцатых годов, в атмосфере процессов над «шпионами» и «врагами народа» и в этом контексте звучала по меньшей мере гаденько. Одного из шпионов звали «старик Яков», и он скрывал свою истинную личину под маской старого революционера: он-де звенел кандалами в ссылках, шел на эшафот и взвивал над головой чапаевскую саблю.
Очевидно, что у тогдашних читателей это вызывало неизбежные ассоциации с теми, кого увозили по ночам из соседних домов и подъездов черные ежовские воронки. Мерзкая повестушка. Так вот, описание внешности старика Якова до смешного подходило и к старику Когану: такой же лысый и высокий, такая же рябая физиономия и даже шрам на макушке… Я не смог сдержать улыбки, ошибочно принятой стариком Коганом за знак согласия и поддержки.
– Вот видите! – снова вскричал он почти торжествующе. – Это я и имел в виду! Вы со мной согласны! А какой-нибудь жидо-советикус в жизни бы не согласился! Нет-нет, молчите. Я объясню вам, как мы будем работать.
Он объяснил, и мы тут же приступили. Двумя неделями там и не пахло. Старик Коган настаивал на устном обсуждении каждой главы; ему непременно хотелось убедиться в том, что я правильно понимаю описываемые события. Напрасно я убеждал его, что отношение редактора к тексту никак не сказывается на качестве редактирования; старик оставался непреклонен. Кстати, к моему удивлению, мемуары почти не требовали стилистической правки: писал Коган грамотно и добротно. Если бы не длительные и абсолютно бесполезные свидания с автором, я мог бы закончить работу впятеро быстрее.
Но нет – мы продвигались мучительно медленно. Каждый день, свободный от семинаров в университете и других неотложных дел, ровно в назначенный час и ни минутой позже я стучался в дверь дома на соседней улице, произносил свое вежливое приветствие и, дождавшись едва заметного кивка, следовал за высокой сутулой спиной на второй этаж, чтобы усесться на неудобный стул напротив удобного стариковского кресла.
– Так. Начнем, – говорил старик Коган, глядя мимо меня в окно на неизменную синь самарийского неба. – Мы остановились на…
Он говорил, а я слушал, изредка перебивая его речь вопросами и далеко не всегда удостаиваясь ответа. Зачем ему нужен был этот странный ритуал? Устный рассказ старика не содержал ничего нового – все это так или иначе присутствовало и в тексте, причем в гораздо более четком и продуманном виде. Возможно, здесь имело место естественное желание автора увидеть хоть чью-то реакцию? Старик Коган славился своим несносным характером, не общался в поселке практически ни с кем, и поэтому вряд ли его мемуары удостоились какого-либо читательского внимания – помимо моего, оплаченного.
– Мне нужно, чтоб вы поняли… – часто повторял он.
Понял – что? Эта фраза произносилась вдруг, ни с того ни с сего, ни к селу ни к городу, и я, как ни старался, никак не мог взять в толк, что именно подразумевается в данный момент, – пока не перестал воспринимать эту фигуру речи в качестве значимой смысловой единицы. Бывают же такие выражения-паразиты – типа «так сказать», или «едрена вошь», или «колечки-бараночки» – вот и стариковское «мне нужно, чтоб вы поняли» относилось, видимо, к их числу.
Конечно, поэму Багрицкого про молодого махновца Опанаса и расстрелянного им комиссара товарища Когана я прочитал в первый же вечер. Старик уверял, что комиссаровым прототипом был его отец Иосиф, вот только в реальности расстрельные пули летели в прямо противоположном направлении. Вообще на своем революционном пути папаша Коган поубивал таких опанасов видимо-невидимо, причем, по словам сына, происходило это большей частью не в чистом гуляй-поле и не лицом к лицу, а в подвале и в затылок.
– Откуда вы это знаете? – спросил я, удивленный не столько даже самой историей, сколько крайне недоброжелательным тоном, которым старик говорил о своем родителе.
В ответ он злобно фыркнул и покачал головой.
– Знаю, есть свидетельства, потом расскажу… Да и без свидетельств ясно: все они одним дерьмом мазаны, еврейская чекистская сволочь. Он ведь не только в украинских продотрядах кантовался, но и в карательных частях особого назначения. А потом его в ЧК перевели, в Питер. Вот вам и подвалы. Мне нужно, чтоб вы поняли. Слушайте и не задавайте глупых вопросов.
Я слушал. Питер так Питер. ЧК так ЧК. Не впервой. Все мои мемуаристы рано или поздно приходили к подобному антуражу. Питер, Москва, ЧК, ОГПУ, НКВД… Но даже в этих хорошо знакомых декорациях старик Коган резко отличался от остальных запредельным градусом своей ненависти. Ненависть бурлила в нем постоянно – ровно и сильно, как в скороварке, регулярно прорываясь сквозь предохранительный клапан то бессмысленной злобной руганью, то неоправданной агрессией по отношению ко мне, то ударом кулака по столу, а то и просто скрежетом зубовным. Сначала это немного пугало, но потом я стал находить в общении со стариком известный смак: хотя бы не скучно. Да и деньги, деньги… – эта халтурка и впрямь служила мне нешуточным подспорьем.
Итак, мой странный клиент появился на свет в Питере, в 1922-ом году. Не знаю, правда это или вымысел, но его мать происходила из легендарного рода еврейских банкиров Розенштоков, ссужавших деньгами Габсбургов, Романовых и Гогенцоллернов. Старик Коган говорил о ней со смешанным чувством: с одной стороны, он считал ее жертвой тех же жерновов, что смололи в прах и его собственную жизнь; с другой – не мог простить матери, что она выбрала в супруги отвратительного и вульгарного чекиста.
Действительно, это казалось немыслимым сочетанием: Иосиф Мордухович Коган, двадцатидвухлетний девятый сын нищего житомирского бакалейщика – и старшая его на двенадцать лет Софья Абелевна Маковская, урожденная Розеншток, звезда знаменитого петербургского балета, светская львица, подруга великих князей, блестящих свитских генералов и августейших сестер милосердия!
Мог ли я поверить, что сижу рядом с внуком императорского банкира и сыном литературного героя – причем сижу здесь, где за окном крохотной комнатушки пестрят серо-зеленые бока спящих динозавров – округлых самарийских холмов, а неподвижный ястреб, прижавшись к небу спиной, высматривает добычу в хрусткой прошлогодней траве? – Нет, не мог. Рассказ старика Когана выглядел слишком невероятным, чтобы быть правдой, хотя и опирался большей частью на вполне реальные факты и упоминал известных, действительно существовавших когда-то людей.
Не знаю… не знаю… должен, однако, заметить, что поначалу, сколько я ни лазал по интернету, мне не удавалось поймать своего рассказчика на лжи. Если его история и была подтасовкой, то весьма и весьма искусной… А впрочем, какая разница? Меня ведь нанимали для редактирования, а не для проверки исторической аутентичности.
– Мне нужно, чтоб вы поняли, – говорил старик Коган, сложив пальцы правой руки щепотью вверх – совершенно местным, но и совершенно неуместным в данном случае жестом. К слову сказать, весь он был такой: ни здесь – ни там, ни свой – ни чужой. – Почему моя мать не уехала? Тогда ведь можно было. В двадцать втором году из Питера еще отпускали пассажирские пароходы. Уплыли многие: Шаляпин, профессора, писатели, художники. Почему она осталась с этим жидовским отбросом? Да и потом, позднее…
– Это ваш отец, Эмиль Иосифович, – робко напомнил я.
Он не расслышал, слишком занятый своей закипающей ненавистью, в очередной раз грозившей сорвать предохранительный клапан и, затопив комнату, лавой выплеснуться из дома на улицу, и дальше – в русло сухого вади. И если за вади я не боялся – слава Богу, эти ущелья видали и не такие потоки – то опасаться за собственную целость имел, наверное, все основания.
– Почему? – повторил старик и ответил себе сам, похвальным усилием воли ограничив количество прорвавшейся злобы и слюны. – Потому что она была жидовской шлюхой – вот почему! Ей нравилось, когда он жарил ее на кровати, заваленной расстрельными ордерами! Красная балерина! Так ее называли тогда в городе: красная балерина! Она любила танцевать со смертью, вот почему! Ей нравился запах смерти, моей подлой аидише мамэ… За что он полюбил ее, благородный человек, за что?
– Простите, Эмиль Иосифович, – вставил я, окончательно потеряв нить. – Вы сказали – благородный человек? Но ведь только что, минуту назад, вы называли Иосифа Когана…
– Да не Коган, не Коган… – почти простонал он. – Слушайте, и вы все поймете. Мне нужно, чтоб вы поняли…
Я и раньше читал о странном явлении новой богемы – одной из многих странностей первых лет большевицкой чумы в Питере и Москве. Богема эта включала, конечно, новых красных хозяев в черных кожанках и всякую попутную подлую шваль – мусор, всегда вихрящийся на краях потока силы и власти… – но не только, не только. Что делали рядом с убийцами и разрушителями другие – тонкие, умные, талантливые, принципиально чуждые им по духу?
Можно легко объяснить пристрастие нового временщика к императорскому балету: еще вчера он пресмыкался в грязи, сегодня вышел в князи, а князьям по штату положено волочиться за танцовщицами. Но как понять несомненную тягу в обратном направлении? Чем мог привлечь столичную прима-балерину ничтожный сын житомирского бакалейщика, мешающий русский с идишем, или неграмотный матрос с «яблочко-песней», навязшей на гнилых зубах? Неужели одним лишь экспроприированным автомобилем или награбленными цацками? Как оказались за одним столом с кожанками и бушлатами сюртуки и капоры людей, составлявших цвет тогдашней интеллектуальной элиты, искусства, науки? Неужели всего лишь из-за жратвы? – Трудно поверить.
У старика Когана имелось другое объяснение: всем им просто нравилось происходящее. Они находили вкус в гибели старого мира; зловонное дыхание зверя-людоеда казалось им свежим ветром перемен, его страшный рык – музыкой революции. Те, кого действительно воротило, уехали, бежали, скрылись – за границей, в провинции, в смерти. Те же, которые остались в чекистских салонах, были не жертвами, а соучастниками, и за это старик Коган порицал их не меньше, чем самих чекистов. В частности, это общее правило выражалось еще и в том, что он ненавидел не только отца, но и мать. Меня это поражало чисто психологически: как может нормальный человек испытывать подобные чувства по отношению к собственным родителям? Да и нормален ли он, этот старик? Впрочем, платили мне за редактирование, а не за врачебный диагноз, так что…
Несколько дней ушло у нас только на описание родословной старика Когана и первых лет его детства. Он помнил этот период смутно – или просто бессознательно не желал припоминать хорошее – потому, наверное, что тогдашнее детское счастье трудно сочеталось со всеобъемлющей злобой, позднее полностью подчинившей его себе. Даже светлые детали своего повествования старик неизменно сопровождал самыми ядовитыми комментариями.
Например, говоря о большом количестве замечательных игрушек, он тут же указывал на их несомненно грабительское происхождение: папашины подручные отняли у беззащитных «лишенцев». Упоминал огромную светлую квартиру на Адмиралтейском проспекте – и сразу пускался в длительные рассуждения о том, кого именно Коган-отец загубил, чтобы вселиться в этот дом, расположенный в двух шагах от его «конторы». А рассказ о семейных обедах в столовой с окнами на Александровский сад служил лишь поводом для описания жуткого голода, поразившего тогда город и всю страну.
Понятно, что продвигались мы крайне медленно. Поначалу я очень уставал. Воспоминания старика более всего походили на монотонный многочасовой фильм ужасов; дата за датой, число за числом, фамилия за фамилией он разворачивал перед моими глазами картины массовых убийств, судьбы загубленных семей, истории расстрелянных, зарубленных, втоптанных в кровавый снег. Ничто так не утомляет душу, как подобные разговоры. Неудивительно, что уже к третьей нашей встрече я окончательно перестал воспринимать страшную суть когановских рассказов: отупевшая ради собственного спасения психика благоразумно переориентировалась на чисто лингвистические задачи литературного редактирования.
Тем поразительней выглядел тот неизменный, ни на минуту не снижающий своего высочайшего градуса эмоциональный накал, который демонстрировал сам рассказчик. На глазах его блестели слезы; он снова и снова переживал каждую смерть, каждую несправедливость – так, словно речь шла о его родных и близких, так, словно он сам видел это воочию. Но ведь нет! Он физически – и по малолетству, и по географической удаленности, и по личному статусу – не мог быть свидетелем подавляющего большинства описываемых им событий. Откуда же тогда взялась эта болезненная вовлеченность? И как может нормальный человек нести в себе подобную тяжесть? Да-да, волей-неволей я раз за разом возвращался к этому вопросу.
Он вертелся у меня в голове и в то злополучное утро большого хамсина, когда я, беспокойно поглядывая на часы, плелся к старику Когану на очередную сессию наших бесед. Накануне мы добрались до декабрьской ночи 1928-го года, когда от подъезда дома на Адмиралтейском проспекте отъехали два черных автомобиля ОГПУ, увозя в никуда бывшего чекиста Иосифа Когана и бывшую красную балерину Соню Маковскую. Литературному герою шили активное членство в троцкистско-зиновьевской банде; его жене – буржуазно-аристократическое происхождение, а также шпионаж и преступные сношения с контрреволюционными кругами – белофиннов и белояпонцев одновременно.
Последнее звучало настолько нелепо, что я не мог не усмехнуться.
– Чему вы смеетесь? – сердито спросил старик. – Вам все хиханьки-хаханьки, а мы остались вдвоем. В шесть лет – круглое сиротство. Очень смешно.
– Извините, – смутился я. – Уж больно дурацкое обвинение предъявили вашей матери. Добро бы еще что-то одно – финны или японцы… но одновременно?! Они что там, в ЧК, географию не учили? Где Финляндия и где – Япония…
Коган сварливо ощерился и подался вперед всем телом.
– Во-первых, молодой человек, вы крайне невнимательны: в то время «контора» называлась уже не ЧК, а ОГПУ. А во-вторых, в предъявленных обвинениях не было ни слова неправды. Мне нужно, чтобы вы поняли. Ни слова!
– Ладно. Вам виднее, – сказал я примирительно и добавил ради перемены темы: – Кстати, вы упомянули, что остались вдвоем. С няней? С родственницей?
– Няня не в счет, – презрительно хмыкнул старик. – Чего-чего, а прислуги у красных господ хватало. Вдвоем – это вдвоем с братом. У меня был брат-близнец, Густав. Ну что вы так на меня уставились? На сегодня закончили. До свидания.
2.
В каморке на втором этаже было жарко и душно. Непостижимым образом хамсинная пыль проникала сквозь плотно закрытые окна и нежным пушистым слоем скапливалась на поверхности стола, на полу и на стариковской лысине. Казалось, что мы сидим в чердачном чулане заброшенной дачи, куда десятки лет не ступала ничья нога – ни человека, ни крысы, ни даже призрака. Я прикинул, не попросить ли включить кондиционер – и не стал, чтоб не нарываться на весьма вероятный презрительный отказ.
Старик Коган выглядел раздраженным больше обыкновенного; что-то явно тревожило и отвлекало его – возможно, лежавшая на столе голубая пластиковая папка. Не прерывая своего повествования, он то и дело прикасался к ней пальцем, как дети трогают птенца, выпавшего из гнезда на тропинку: жив ли?.. Как и следовало ожидать, папка не шевелилась, притворяясь мертвой, зато палец оставлял на гладкой голубой поверхности продолговатый след, и я потом с интересом наблюдал, как пыль, спохватившись, трудолюбиво восполняет недостачу.
Сосредоточиться в такую погоду решительно невозможно: кажется, пыль проникает и в мозг; мысли топчутся в пыльном шуме – каждая сама по себе, как подкуренные подростки на дискотеке, и нет ни силы, ни воли, прикрикнув на самого себя, собрать их воедино. Вот уж действительно – магнитная буря: голова не на месте, как стрелка взбесившегося компаса.
Слова старика едва доносились до меня сквозь пелену хамсина. Опостылевший фильм ужасов… – что мне Гекуба? Зачем я это слушаю? Ах, да, долги… – нет, все-таки поразительно! Что поразительно? Черт, никак не вспомнить – что-то когда-то казалось мне поразительным… но что?.. Ах, да – брат Густав. Надо же – три дня рассказывать о своем детстве и трындеть при этом о политической обстановке, о роли Сталина, о палаче Троцком, о голоде в столицах, о бесчинствах в провинции… – о чем угодно! – и ни разу! – ни разу! – не упомянуть брата-близнеца, рядом с которым все эти годы рос, ел, спал, играл, жил!
Зазвонил телефон – впервые за все время наших сидений. Старик Коган снял трубку, сказал: «Да!..», немного послушал, а затем принялся кричать с небольшими интервалами, все больше и больше раздражаясь и повышая голос: «Нет!.. Нет!!. Нет!!!»
На этом беседа закончилась. Бросив трубку, старик некоторое время сидел, глядя в пол и тяжело дыша. Я молчал, зная по опыту, что таким образом мой клиент стравливает давление злобы. Наконец Коган поднял голову и уткнулся в мой робкий вопросительный взгляд, тут же, впрочем, сбежавший от греха подальше в направлении двери.
– Вот, звонят! – прошипел старик, едва сдерживаясь. – Звонят! Сперва договариваются на десять, чтобы забрать эту чертову папку, потом не приходят и даже о том не предупреждают, а потом, потом…
Задохнувшись от гнева, он повернулся к настенным часам, и те, в ужасе вздрогнув секундной стрелкой, дали немедленный ответ.
– …а потом звонят в тридцать шесть минут первого! Как вам это нравится?
– Черт те что, – с готовностью подтвердил я. – Безобразие.
Кое-как успокоившись, мы продолжили, чтобы еще через час прерваться снова – на сей раз надолго. Когда в моем кармане задребезжало, старик недовольно нахмурился.
– Борис, мы ведь договаривались…
– Извините, Эмиль Иосифович, – сказал я. – Это не мобильник, это пейджер. Равшац.
– Какой еще рав Шац? – не понял Коган. – Раввин посылает вам сообщения? Вы ведь не религиозный…
– Да нет же, – рассеянно отвечал я, уставившись на крохотный экранчик, где рядом с номером телефона умещалось лишь слово «срочно» с тремя восклицательными знаками. – Равшац – это такая ивритская аббревиатура. Означает «армейский координатор по безопасности». Вагнера знаете – того, что на тойоте разъезжает, с прожекторами? Вот он и есть равшац. Что-то случилось. Мне нужно срочно позвонить.
– Случилось? Но при чем тут вы?
Хороший вопрос. Я отвернулся от старика Когана и включил свой мобильник. В самом деле, при чем тут я…
Есть понятия, которые существуют только в определенной среде и оттого трудно поддаются переводу или даже просто объяснению на другом языке. Равшац – еще куда ни шло, но как назвать ту горстку мужчин, из-за членства в которой я вынужден повсюду таскать с собой этот чертов пейджер? «Дежурный взвод»?.. «чрезвычайная группа»?.. «народное ополчение»?.. «пестрый сброд, составленный из пузатых неповоротливых чудаков с ружьями подмышкой, строящих из себя спецназовцев, но в глубине души сильно сомневающихся в том, что смогут кому-то помочь в случае возникновения реальной опасности»?
Формально нашей задачей считается быстрое реагирование на возможные чрезвычайные ситуации внутри поселения и в непосредственной близости от него – например, нападение террористов, похищение и так далее. Мы призваны локализовать, оцепить и держаться до подхода главных военных сил. Когда в поисках точного перевода я думаю о российском аналоге этого понятия, то на ум приходят разве что пограничные казацкие станицы или даже «Слово о полку Игореве». Перед мысленным взором встают суровые бородатые воины, глядящие из-под руки с бревенчатой сторожевой башни: не пылит ли в степи половецкая волчья стая, не надвигается ли черной тучей невыносимое монголо-татарское иго, не ползет ли злой чечен на высокий на берег крутой, куда столь некстати вышла милая Катюша под руку с Ярославной? Не звенит ли набатный колокол? Или это – тревожный пейджер в кармане верной кольчуги?
Чушь, короче говоря. На самом деле мы заняты лишь идиотскими собраниями-ориентировками, ежегодным продырявливанием мишеней на ближнем армейском стрельбище и частыми учебными тревогами. И слава Богу. Все мы когда-то отслужили в боевых частях, некоторые действительно – в спецназе, но с тех пор много пива утекло через наши тугие животы, так что вояки из нас те еще. За все время, что я ношу пейджер, он задребезжал по настоящему делу лишь однажды, когда сбрендил Фарук – знакомый всему поселению помощник садовника Питуси, араб лет тридцати из соседней деревни. Сбрендил натурально – с воплями «аллах-акбар!» и заполошной беготней по улицам с топором и садовым резаком наперевес.
По-видимому, Фарук затеял охоту на возвращавшихся из школы подростков, но те оказались спортивнее и бегали намного быстрее – тем более что помощник садовника давал им хорошую фору, предупреждая о своем приближении громогласным «аллах-акбаром». Наша бравая группа во главе с Вагнером прибыла к месту основных событий, а точнее, к дому собачницы Шломин с некоторым опозданием.
Как и следовало ожидать, многочисленные псы Шломин взбесились от «аллах-акбаров» почище наших пейджеров. Они лаяли во всю мочь и прыгали на забор, что разбудило сына собачницы – солдата роты автоматчиков бригады «Голани», который как нарочно отсыпался дома по случаю отпуска. Ави взял из-под подушки свой верный автомат и вышел посмотреть, что происходит. Как известно, обычно забеги начинаются с выстрела на старте. Забег Фарука закончился выстрелом на финише и в этом смысле мог претендовать на новое слово в истории легкой атлетики.
Заодно попали в историю и мы. Газеты написали: «К месту происшествия прибыла группа…» – черт!.. как же это назвать по-русски?.. – «…а затем и военные. Раненый террорист был эвакуирован в больницу.» Кстати, первую перевязку своему – теперь уже бывшему – помощнику сделал не кто иной, как сам садовник Питуси – один из активнейших членов нашей команды, некогда служивший в десанте военфельдшером. К тому моменту запас «аллах-акбаров» у Фарука иссяк, и он лишь стонал и ругался, когда грубые руки садовника не проявляли необходимой при обращении с раненым деликатности. Закончив перевязку, Питуси влепил пациенту негуманную оплеуху, за что тут же получил от Вагнера пять внеочередных дежурств.
На моей памяти это стало первым и пока единственным случаем, когда мы хоть как-то пригодились. Впрочем, одна несомненная польза от команды была: членство в ней освобождало от ежегодных и весьма обременительных резервистских сборов. Лучше уж разгуливать с пейджером вблизи собственного дома, чем в течение месяца месить грязь где-нибудь на Голанах. Да и сосед-Вагнер в качестве командира нас более чем устраивал.
Я набрал номер его телефона. Армейский опыт учит начинать разговор с непосредственным начальником с места в карьер – тогда меньше шансов, что запрягут.
– Алло, Вагнер? Сколько можно? Опять учебная тревога? И все я да я отдуваюсь – нашел, понимаешь, фраера. Возьми на этот раз хоть Беспалого, а? Или Питуси. Они-то точно в поселении. Ну, что ты молчишь?
– Слова вставить не даешь, вот и молчу, – сказал Вагнер. – Ты рядом?
– Нет, – соврал я. – В Тель-Авиве.
В самом деле, сколько можно? Почти все ребята из команды работают внизу, на равнине, вот и получается, что днем под рукой у Вагнера только я со своим свободным расписанием, садовник Питуси и Беспалый Бенда, который вообще всегда дома.
– Врешь. Твоя тачка у дома стоит, я видел.
– А хоть бы и вру! Какого беса ты всю дорогу одних и тех же людей дергаешь? И было бы из-за чего! Учебки, учебки, учебки, мать их…
– Так. Кончай хныкать! – резко сказал Вагнер. – Я заезжаю за тобой через десять минут. Возьми метлу. Это раз. И два – это не учебка. Человек пропал. Искать надо.
– Пропал? Кто пропал?
– Арье Йосеф из Гинот. Знаешь такого?
– Ну…
– Мне его дочь позвонила. Говорит, Арье вышел из дому по дороге в Эйяль в половине десятого. Хотел забрать какие-то бумаги. Вернуться обещал максимум к одиннадцати. В половине первого она забеспокоилась, стала вызванивать. Мобила не отвечает – отключена, у Карпа он так и не появлялся…
– Погоди, погоди, – остановил его я. – У какого Карпа? У Когана?
– Ну да. Есть у нас еще какой-нибудь Карп?
Я растерянно потер лоб.
– Ты будешь смеяться, но я как раз сейчас сижу у его отца…
– Смеяться? Что тут смешного? – оборвал меня Вагнер. – Борис, ты, может, не врубился? Человек пропал. Попробуй только не стоять через восемь минут у своего дома. С метлой! Понял?
Как не понять… Старик Коган презрительно выслушал мои извинения. Весь его вид говорил: «Как же, как же, чего еще можно ожидать от столь безответственного недотепы?» Наскоро распрощавшись, я выбежал на улицу, в раскаленный хамсинный полдень. Теперь видимость была еще хуже, чем утром. Горизонт почти полностью исчез; я не мог различить очертаний противоположного склона вади. Дышалось тяжело – мне казалось, что я физически ощущаю, как проклятая пыль оседает в легких. И дернул же черт этого Арье Йосефа потеряться именно в такую погоду!
Дома я переобулся в армейские ботинки, наполнил льдом флягу и вытащил из-под матраса старую винтовку М-16 времен вьетнамской войны, называемую еще «метлой» из-за своей общей длины и своеобразной формы приклада. Приготовления заняли около четверти часа, но это меня мало беспокоило: вагнеровы восемь минут вполне могли растянуться на впятеро дольше. По той же причине я не стал выходить наружу – нашли дурака! – а сел на пол возле дверей, поставил метлу между колен и терпеливо ждал, пока не услыхал гневную сирену подъехавшей тойоты.
В машине уже сидели Питуси и Беспалый Бенда.
– О! На ковре все те же, во главе с главным клоуном, – сказал я, залезая на заднее сиденье. – Глаза б мои вас не видели…
Бенда приветственно заржал. Этот удивительный тип никогда не грустил – даже на похоронах. Возможно, из-за образа жизни: Беспалый нигде не работал, практически не выезжал из поселения и целыми днями стоял у калитки собственного дома, ловя прохожих на дымок своей сигареты. Вообще-то прохожих у нас мало – все больше проезжие, но Беспалый редко оставался без добычи: то прихватит соседа, выгуливающего собаку, то остановит соседку с коляской, а то и не побрезгует возвращающимся из школы соседским оболтусом. В случае же полного безлюдья на тротуаре ничто не мешало ему выйти на проезжую часть и дружелюбно притормозить любой приглянувшийся автомобиль.
– Как делы? – спрашивал Бенда для начала и, не дожидаясь ответа, продолжал: – Что ты на это скажешь?
– На что? – обреченно вздыхали пойманные сосед, соседка, оболтус, а также пес на поводке, ребенок в коляске и школьный рюкзак на спине.
И Беспалый, счастливо улыбаясь, принимался рассказывать. Его голова полнилась сплетнями, как чердак – пауками. Даже маникюрщица Лизетта, с которой водят близкое знакомство все женщины нашего поселения, – и та никогда не знала больше, чем Бенда, о том, кто, когда, с кем и, главное, почему. Отвязаться от Беспалого можно было всего двумя способами: либо подсунуть ему другого слушателя, либо сходу сообщить что-нибудь свеженькое, пусть даже совершенно невероятное. В последнем случае Беспалый Бенда на какое-то время отключался от разговора и замирал, словно усваивая новую информацию, – ни дать ни взять персонаж компьютерной игры, подпитывающий себя новыми жизнями. Тут-то и следовало делать ноги – немедленно, пока охотник не спохватился.
Кто Беспалого любил, так это Вагнер: всегда человек на месте, всегда готов – хоть на учебную тревогу, хоть на стрельбы. Любил настолько, что даже освободил от громоздкой метлы, какую таскали остальные члены команды, за исключением самого равшаца и особо приближенного к нему садовника Питуси – эти красовались с более удобной укороченной винтовкой. Такую же мог получить и Беспалый, но он выбрал пижонский вариант – старый автомат Узи с настолько разболтанным затвором, что его можно было взвести на голливудский манер – одной рукой, резким движением вверх-вниз.
На правой кисти у Бенды не хватало трех пальцев, и он убедил Вагнера, что из-за этого в принципе не может справиться с затвором американской винтовки.
– То ли дело наш старик Узи, – говорил Беспалый и одной левой, лихим шварценеггеровским жестом взводил свой автомат. – Ни на что не променяю.
Я уверен, что именно это эффектное движение, а вовсе не врожденное уродство и было истинной причиной, по которой Беспалый предпочитал тяжелое и ненадежное оружие легкому и удобному. К несчастью, разболтанность затвора имела неприятную оборотную сторону: Узи Беспалого вполне мог самопроизвольно взвестись и в результате случайного падения. Поэтому на стрельбах все старались держаться подальше от Бенды и его железного друга. Для обозначения этой опасности мы даже придумали специальный сигнал – так называемый «код Бенда».
Вот и теперь, бухнувшись на заднее сиденье рядом с Беспалым, я прежде всего стал искать глазами злополучный автомат. Вагнер тронул машину.
– Стоп! – сказал я. – Так я не поеду. У него магазин вставлен.
– Бенда, – лениво проговорил Вагнер. – Вынь магазин. Потом вставишь.
Беспалый снова радостно заржал. Он выглядел абсолютно счастливым – даже теперь, в хамсин, когда все нормальные люди продолжали жить лишь неимоверным усилием воли.
– Старик Узи… Ни на что не променяю… – этот гад даже не подумал вытащить магазин. – Как делы, Борис? Что ты на это скажешь?
Что я мог на это сказать? Старик Яков, старик Коган, а теперь вот – старик Узи… Объяли меня старики до души моей!
– Вагнер! – крикнул я. – Пусть он вынет, или я выйду! Это смертоубийство, Вагнер! Питуси, что ты молчишь? Питуси, мать твою! Код Бенда!
– Все в порядке, Борис, – сказал Питуси, не оборачиваясь. – Код Бенда. Режим Ван-Дам.
– Ага, – я перевел дыхание. – Тогда понятно. Тогда ладно.
Ну конечно. Иначе они не сидели бы так спокойно, имея за спиной смертельно опасного старика Узи. На кодовом языке слова «режим Ван-Дам» означали, что Питуси уже успел подменить Беспалому магазин на другой, с холостыми патронами.
Мы выехали за ворота Эйяля и повернули направо. Хамсин пыльной непроницаемой занавеской раскачивался перед капотом.
– Вагнер, что с кондиционером, Вагнер?
– Ты что, не чувствуешь? Кондиционер-то работает, – отвечал Вагнер. – А вот с тобой что сегодня, парень?
Он на несколько секунд оторвал глаза от дороги и посмотрел на меня. У Вагнера загорелое жесткое лицо и щеточка небольших усов. Ему за шестьдесят, но выглядит он сильно моложе. Вагнер родился сразу после мировой войны, в Нагарии. Папаша – йеки из Ганновера – и мать – уроженка Лодзи – познакомились в лагере для перемещенных лиц, куда попали после освобождения Маутхаузена. Сабры называли их здесь «лагерным мылом». Если родители – мыло, значит, Вагнер – обмылок? Нет, не похож Вагнер на обмылок. Вагнер похож на ковбоя из фильмов с Клинтом Иствудом. Вагнер – Иствуд, Бенда – Шварценеггер, режим – Ван-Дам… Сплошной Голливуд, хоть кричи «мотор!»
Я мотнул головой:
– Мотор… то есть – хамсин. Хамсин. Башка раскалывается. На шоссе смотри, чего ты на меня уставился?
Он отвернулся, не скрывая усмешки.
– Ботинки надел. Молодец. Учись, Питуси.
Садовник Питуси не удостоил равшаца ответом. Сам он зимой и летом во всех ситуациях, даже в самых торжественных, ходит в кожаных сандалиях на босу ногу. Только я ведь не Питуси. В отличие от него, не дружу ни со скорпионами, ни со змеями, которых более чем хватает в тех местах, где Вагнер намеревался искать пропавшего Арье Йосефа. Себе дороже.
Мы проехали деревню Бейт-Асане и свернули с шоссе в сторону Гинот. Вообще-то официально это небольшое, в пятьдесят домов, поселение называется Гинот Керен, в память о Керен Лави – девятнадцатилетней девушке из Эйяля, погибшей в первую интифаду – интифаду камней. Камни ее и убили – те, которыми арабские подростки забрасывали на шоссе проезжающие машины. Керен тогда только-только получила права. Камень попал в лобовое стекло. В принципе ничего страшного, но она испугалась, дернула руль, машина – в кювет, вот и все. Не повезло. Старики из Бейт-Асане пришли в семью Лави на шиву – выражать соболезнование и извиняться. Мухтар сказал отцу:
– Тот, кто бросил – не наш, не из нашей деревни. Но мы его найдем. Найдем и руки-ноги переломаем. А будешь дочери на могилу памятник делать, приезжай, дадим плиту гранитную, настоящую.
Врал, конечно. Никого они не искали. Просто отношения портить не хотели: тогда Эйяль и Бейт-Асане еще дружили. Мы у них овощи брали, машины ремонтировали, в деревенской кофейне сидели, они в Эйяле работали, покупали в лавке непаленую колу и другое по надобности. Симбиоз, нормальная жизнь, которая потом кончилась. А тогда Ицхак Лави, отец Керен, мухтара выслушал и ответил в том духе, что не надо, мол, никому ничего ломать. А насчет плиты поблагодарил и отказался. Я, говорит, ей другой памятник поставлю – целый город. Она садовые деревья любила, вот и будут ей сады – Гинот Керен. Так это название впервые прозвучало.
В ту минуту никто этого всерьез не воспринял – мало ли что скажет человек в таком состоянии? Но Ицхак Лави не шутил. Отсидев шиву, он уволился из крупной компании, где работал большим начальником, и заложил город. То есть – разбил палатку в двух километрах от Эйяля, если взять напрямик через вади, пересечь плоскую вершину холма и выйти на северную его сторону – примерно напротив того места, где вылетела в кювет машина дочери. Сначала Ицхак просто вкопал в землю невысокий столбик с надписью «Гинот Керен», затем привез генератор, купил и установил подержанный караван, нанял подрядчика и приступил к строительству дома.
Все это произошло очень быстро, в течение недели. В первые ее дни в Эйяле преобладало мнение, что Ицхак просто чокнулся с горя. Особенно жалели деньги, выкинутые на покупку каравана и генератора: подобные самопальные выселки армия ликвидировала в два счета, конфискуя при этом все, что можно погрузить на тракторную платформу. А то, что не могла увезти армия, разворовывали позднее бедуины. Как справиться со всем этим в одиночку, как уцелеть одному посреди интифады с пистолетиком и двумя обоймами на тринадцать патронов каждая? Ведь Лави и в самом деле корячился там один – буквально один в чистом поле. Даже жена считала его сумасшедшим. Ее жалели еще больше выкинутых денег. Еще бы – вот так разом лишиться и дочери, и мужа…
Но к концу недели к Ицхаку подвалил еще пяток молодых ребят – чисто из солидарности и в помощь, хотя и всего лишь на временной основе. Месяц–другой они дежурили, сменяя друг друга. Но вскоре выяснилось, что в каждую смену их приезжает все больше и больше, так что Ицхаку пришлось выкинуть еще сорок тысяч баксов на два дополнительных каравана. А потом он обратил внимание, что некоторые ребята остаются надолго, не сменяясь. Через полгода, когда у него стали кончаться деньги, в Гинот Керен уже постоянно проживали несколько молодых пар, а еще через полгода родился первый младенец – девчонка, относительно имени которой сомневаться не приходилось: конечно же, Керен.
С этого момента безумную затею Ицхака Лави можно было считать удавшейся, и официальным подтверждением тому стало наличие слов «Гинот Керен» в списке так называемых нелегальных форпостов, а точнее – в доносе, ежеквартально подаваемом куда надо неутомимыми доброхотами из антиизраильских израильских организаций. Теперь имя Керен Лави светилось на столах американского госдепартамента, звучало в коридорах ООН и в кулуарах Европейского Союза. И хотя само по себе это не могло вернуть Ицхаку его девочку, в одном он мог быть уверен: памятник ей получился на славу.
Последующие годы Лави посвятил легализации поселения. Для этого понадобилось по нескольку раз пройти все круги ада: нудные бюрократические процедуры, унизительное парламентское лоббирование, нечистые партийные интриги, черное время рабинщины. Он суетился, лгал, изворачивался, обещал невыполнимое, грешил на каждом шагу, за каждую печать, бумажку, разрешение. Его выкидывали из дверей чиновничьих кабинетов – он лез в окна; ему плевали в лицо – он улыбался в ответ, заискивающе и непреклонно. Меньше всего Ицхака Лави волновало, что скажут о нем другие. Гинот Керен – его город, памятник его дочери – рос медленно, но верно.
Они не могли не победить – Ицхак и его город – и они победили. Нужные слова вползли в нужные строчки нужных бумаг; в нужных местах, припечатанные нужными штампами, повисли закорючки нужных подписей, свершилась вожделенная легализация. Слова «Гинот Керен» перекочевали из ябедных списков в параграфы государственного бюджета; теперь его жители могли вдыхать воздух Самарии на вполне законных – по крайней мере, в пределах Страны – основаниях.
Правда, на Ицхака Лави эта полная и безоговорочная победа оказала неожиданное действие. Он словно сдулся, съежился, усох – как будто десятилетняя неравная борьба с мельницами судьбы – из тех, что мелют не зерно, а человеческие жизни – как будто эта борьба наполняла не столько его время, мысли, воображение, сколько его самого – физическое тело, то, что еще именуется плотью, – как кровь наполняет сосуды; и теперь, с окончанием борьбы, кончилось и наполнение… – и кровь, и воздух.
Он не умер, нет – во всяком случае, не сразу – а просто перешел в полное распоряжение жены, и когда та, воспрянув духом, решила переехать в Петах-Тикву – поближе, как она выразилась, к цивилизации – не возразил ни словом. Где-то там, в высокоразвитой цивилизации Петах-Тиквы, они и растворились, можно сказать – без следа. Если, конечно, не считать таковым поселение Гинот Керен – будущий город, памятник девочке Керен Лави. Некоторые из его жителей восприняли отъезд супругов Лави как предательство. С точки зрения других ничто не могло лишить Ицхака вечных лавров героя…
Что тут скажешь? – Повседневность и впрямь требует иного вида храбрости и упрямства. Да и есть ли они в природе – герои? Или нас слишком пичкали в детстве греческими мифами про безмозглого убийцу Ахиллеса и профессионального мошенника Одиссея? Что нам они и убитая ими Гекуба? Пусть творят свои кровавые подвиги там, на своих берегах, к северу от нашей земли. Здесь же не признают ни героев, ни кумиров.
– Между прочим, – вдруг проговорил Беспалый, – Тали из секретариата утверждает, что этот Арье Йосеф никакой не Арье и даже не Йосеф. На самом деле он из Русии. Сменил по приезде и имя, и фамилию. Что вы на это скажете?
Он выдержал паузу, ожидая от слушателей изумленных возгласов, вопросов и других проявлений заинтересованности. Но мы молчали, глядя на дома Гинот, плывущие в пыли за окнами тойоты.
– Фамилия у него Йозефович! – сообщил Бенда, так и не дождавшись ничьей реакции. – А насчет имени еще круче: то ли Лео, то ли Леон, то ли вообще Леонид. Что вы на это скажете? Кого из них искать будем?
– Всех сразу, – мрачно ответил Вагнер, останавливая машину перед одним из домов. – Вылезайте, приехали.