В романах израильского русскоязычного писателя Алекса Тарна — можно вспомнить «Протоколы сионских мудрецов», «Квазимодо», «Иону» — сквозь обыденное существование всегда проступает многоплановость, неоднозначность мира, один потаенный пласт вскрывается вслед за другим. Закономерно поэтому обращение прозаика к евангельской теме, которую значительная часть человечества считает центральной точкой мировой истории. Роман, названный веско и лаконично: «Книга», отчасти встраивается в богатую традицию переосмысления евангельского сюжета. От масскультурных ньюэй¬джевских моделей, повествующих о путешествии Иисуса в Индию, до рафинированных борхесианских построений (учитывая находящиеся где-то посередке популярные, но претендующие на глубину «Последнее искушение Христа» и, разумеется, «Мастера и Маргариту») — «пересмотр» страстей Христовых с позиций иудейских, агностических, атеистических, политеистических, а чаще всего исключительно постмодернистских совершенно закономерен, хотя и вызывает оторопь у немалого числа искренних христиан или ханжей.
В этом смысле «Книга» Тарна относится к вполне определенному разряду «новых апокрифов», который, по аналогии с пресловутой «теорией заговора» (обыгранной, между прочим, Тарном в его предыдущих текстах), можно назвать «теорией инсценировки». В отечественной словесности последнего времени к такого рода умозрительной конструкции обращался фантаст, публицист и естествоиспытатель, известный мастер культурных провокаций Кирилл Еськов в романе «Евангелие от Афрания». Там возникновение христианства провоцируется римскими спецслужбами с целью расколоть еврейскую ортодоксию. Иисус у Еськова — реальный учитель, которого шеф римской резидентуры Афраний (понятное дело, взятый из булгаковского романа) определенным образом направляет и оберегает. Впрочем, финал еськовского текста позволяет — при желании, в результате считывания некоторых намеков — видеть во всем происшедшем не только спецоперацию, но и некое провиденциальное событие.
Тарн решается на еще более радикальную интерпретацию. По словам самого писателя, «Книга» «долго искала своего издателя — слишком многих отпугивала острота затронутой темы». Итак, евангельская история, по Тарну, предстает целиком и полностью постановочной, сочиненной еврейскими ортодоксами Шимоном (евангельским Симоном-Петром) и Йохананом (Иоанном) при участии кумранской общины. Роль же Христа достается никудышному и жалкому бар-Раббану — иными словами, евангельскому Варраве! Разоблаченный перед самым распятием и помилованный, униженный, отброшенный обратно в историческую тьму, он не мешает, тем не менее, удаче инсценировки — сама пустота третьего креста, на котором должен был быть распят Царь Иудейский, и, главное, исчезновение его тела позволяют постановщикам говорить о чуде воскресения.
Основная сила тарновской модели, однако, не в самой «теории инсценировки» — она, повторюсь, не оригинальна. Главное — мотивация Шимона и Йоханана. Перспектива рассеяния и ассимиляции евреев, гибели веры требует спасения Книги, Писания. А такое спасение возможно лишь через обходной маневр, мистифицированную новую веру, предназначенную для всех народов, кроме самих евреев. Эта новая религия, достаточно открытая, чтобы привлечь варваров-язычников, призвана стать ковчегом для Писания. Что немаловажно, создаваемый миф должен представлять евреев в самом невыгодном свете — чтобы оттолкнуть уверовавшие народы от них и самих евреев от новой веры. Эта мистериальная мистификация становится религиозным подвигом для ее творцов, причем подвигом высшего рода — самоотречением, отказом от доброго имени, ибо сохранившие истинную веру будут их проклинать.
Здесь очевидна параллель с самоумалением Иуды из известного текста Борхеса. Впрочем, если борхесовский миф остается сугубо герметичным, то тарновские мифотворцы оставляют лазейку для будущего — запечатлевают историю инсценировки на медном свитке и надежно прячут его. Именно с находкой (и новой утратой) этого свитка связана основная, «современная» часть романа (исповедь бар-Раббана, написанная в ночь перед штурмом Масады, занимает всего одну главу). Всякий, кто так или иначе соприкоснулся с этим запретным источником (или хотя бы его фотокопией), погибает, и лишь любовь спасает двух главных героев, Севу Баранова и Хану…
Занятно, что именно мифологическая часть романа совершенно рациональна, современность же оказывается пространством мистических событий. Не уверен, что эта двойственность идет на пользу роману: финал более чем скомкан, да и глубинная связь между правдой о евангельских событиях и порожденными открытием источника этой правды бедами не вполне ясна. К тому же Тарн в «современных» главах не удерживается от конспирологии. Но сам вариант истории Иисуса из Назарета, предложенный писателем, предстает не только самым неортодоксальным (как раз с точки зрения иудаизма, если поразмыслить, он вполне логичен), но и в чисто художественном смысле одним из наиболее изощренных.
Данила Давыдов
Два писателя, чьи книги пополнили беллетристическую библиотеку русско-израильского издательства «Гешарим / Мосты культуры», во многом противоположны. Один — чуть ли не живой классик, другой стал известен совсем недавно. Для письма одного характерна изощренная сложность, другой — остросюжетен и, на первый взгляд, «прозрачен». Есть, впрочем, и нечто объединяющее их: чуткость к незримому, внимание к незаметной изнанке бытия.
Олег Юрьев (р. 1959), поэт (его «Избранные стихи и хоры» вышли совсем недавно в издательстве «Новое литературное обозрение»), прозаик, драматург. Относясь генетически к позднему ленинградскому андеграунду (он — один из основателей легендарного уже альманаха «Камера хранения»), Юрьев вот уже полтора десятка лет живет в Германии. Это, впрочем, не мешает ему быть в центре русскоязычного литературного процесса.
Роман Юрьева «Новый Голем, или Война стариков и детей. Роман в пяти сатирах», будучи произведением совершенно самостоятельным, отсылает читателя и к сборнику рассказов «Франкфуртский бык» (1996), — там тоже действовал некто Гольдштейн), — и к роману «Полуостров Жидятин» (2000): судьбы героев предыдущего романа продолжаются и в последующем, хотя для понимания этого факта требуется определенное читательское напряжение.
События «Нового Голема» вполне фантасмагоричны, что задается уже экспозицией: Юлий Гольдштейн вынужден изображать женщину Юлию, дабы получить грант для своих исследований. Но это (и многие следующие за этим) гротесковое приключение являет собой лишь внешний, «физический» план юрьевского повествования. Более важен глубинный уровень, уровень мифотворения и манипулирования историей. Судьбы Европы и европейского еврейства предстают материалом трагикомической метафизики времени и пространства. Отделение вымысла от исторической действительности, замысловато перемешанных в романе Юрьева, — занятие не для всякого ума; впрочем, игра стоит свеч. Как «комедия» у Данте является симфонией горних сфер, так и у Юрьева «сатиры» намекают на некий трансцендентный смех над делами человеческими.
Письмо Юрьева полифонично и полистилистично, оно построено на отточенной игре низкого и высокого материала, их взаимопроникновении. Фраза этого писателя, по всем канонам высокого модернизма (от Пруста до Беккета) являет собой целостный организм, заставляя вспомнить известный тезис Томашевского об отдельном предложении как носителе целостного художественного мотива. Однако мотивы эти, подобно элементам замысловатого узора, переплетены и увязаны в нечто сложноорганизованное, так что краткое цитирование прозы Юрьева представляется проблематичным — в цитату просятся главы в полном объеме.
В отличие от Юрьева, Тарн кажется традиционалистом, а его письмо — привычным и обыденным. На самом деле это не так.
Алекс Тарн (настоящее имя Алексей Тарновицкий; р. 1955) родился в Приморье, жил в Ленинграде, теперь обитает в Израиле. Его первый роман, «Протоколы Сионских Мудрецов», недаром называют бестселлером. Внешние признаки «попсового» романа налицо: шпионская интрига, всемирный заговор, похищения, теракты… Хлесткий стиль довершает дело…
Но всё гораздо хитрее. По большому счету, первый роман Тарна — пародия, только выполняющая не юмористические, а вполне серьезные, философские задачи. Пародируется тут столь популярный ныне «конспирологический роман», производящийся в последнее время писателями самый разных типов — от национал-патриота Проханова с его «Господином Гексогеном» до концептуалиста Сорокина, перешедшего к «новой искренности» в романах «Лёд» и «Путь Бро». Тарн, в свою очередь, предлагает остроумную вариацию того неожиданного поворота конспирологической темы, что задал еще Умберто Эко своим «Маятником Фуко»: всемирный заговор, являвшийся плодом нарочитой выдумки, мистификации, постепенно обретает реальность и пожирает своих создателей.
Журналист-репатриант Шломо Бельский сочиняет для неведомого и анонимного заказчика (тот платит большие деньги, но требует от автора отказаться от всяких прав на свое произведение) дешевый боевик про эдакого еврейского Джеймса Бонда, Бэрла, который работает по заданию Сионских Мудрецов. Параллельно в жизнь самого Бельского врывается трагедия — в теракте гибнут его жена и дочь. Бывший журналист идет в армию и внезапно сталкивается с порождением собственной фантазией, Бэрлом… Анонимный заказчик — это и были Сионские Мудрецы, а литература, пусть и посредственная, оказывается сценарием реальности, и вот на другом конце света какой-то писака сочиняет крутую историю про самого Шломо Бельского…
Если в первом романе, при всей его неожиданности и силе, чувствуется некоторый схематизм, то следующая книга «Квазимодо», лишена этого недостатка. Начинаясь как не лишенная юмора история об израильских бомжах, роман постепенно начинает прочитываться как притча о воздаянии. Если в предыдущем романе, недаром названном «матрешкой», Тарн вкладывает одну реальность в другую, то здесь целостность реальности предстает в многочисленных зеркалах различных сознаний. Мастерский переход от прямой и несобственно-прямой речи одного героя — к внутреннему монологу другого, третьего, — венчается описанием человеческого мира глазами животного, что, являясь заведомо выигрышным приемом, не отменяет трудоемкости его осуществления. Тарну это удается: пес Квазимодо, чье сознание балансирует на грани собачьего и человеческого, достоин войти в один ряд с котом Мурром.
Писатели разных темпераментов и принципиально отличных художественных задач, Юрьев и Тарн оба достойнейшим образом представляют новейшую прозу диаспоры.
Данила Давыдов