cww trust seal

Переводы из
Шауля Черниховского

возврат к оглавлению

Не грешите на слово

Не грешите на слово за то, что оно
неспособно стирать города и державы –
им и так пузырями пойти суждено
в глубине переполненной сточной канавы.

Там, где ненависть правит, сознанье темно,
обезумевший голем ползёт на заставы,
и пророки холопов, глухи и кровавы,
славят тех, кто себя обесславил давно.

Но обрушатся скалы. Империй руины
затеряются в пасти бездонной пучины.
Лишь одно сохранится: живое зерно!

В тихом слове поэта Вселенная дышит,
ураганов мощнее и молнии выше –
в нём бессмертье бессчетных миров сочтено.

Одесса, 1921

 

Деревья

Вот деревья. Застыли, в саду замерзая,
как ограбленный город, мертвы и немы…
Но смотри: налетела крикливая стая,
и картина сменилась в пылу кутерьмы.

Сколько радости в песне, в чириканье звонком,
в суете воробьиной меж яблонь и слив!
То взлетят, то рассыплются мелкой щебёнкой –
каждый камешек дорог, горяч и драчлив.

И деревья, забыв неподвижности морок,
вспоминают цветение солнечных дней,
и секретные соки земельных подкорок
поднимаются к нервам древесных корней.

Но бывают другие деревья: напрасно
смотрят в небо они в ожидании стай –
только снег на ветвях, только холод бесстрастный,
только слёзы сосулек и воронов грай.

И молчат они, слушая шум по соседству,
в запустении голых корявых ветвей,
без любви, обновления, юности, детства,
одинокие, мрачные в скорби своей.

Светит солнце иль буря ломает им ветки –
что им мир и его круговерть суеты?
Живы только надеждой – упорной и цепкой –
нерушимой надеждой на верность мечты.

Одесса, конец 1890-х годов.

 

Два ворона (по мотивам шотландской баллады)

Ранний рассвет – провозвестник добычи.
Ворон, проснувшись, товарища кличет:

Утро! Куда полетим мы, дружище?
Где раздобудем кровавую пищу?

В замке, на бойне, на горном отроге?
В чаще лесной, на проезжей дороге?

Ворон на ворона смотрит сурово:
ждёт нас пустыня сионская снова.

Там, где на склоне лежит, умирая,
юный певец иудейского края.

Губы в улыбке растянуты странной,
кровь чуть струится из сабельной раны,

и в ожидании ходит по кругу
близкая смерть – наша, братец, подруга.

Мы прилетим и, не мешкая, сразу
выклюем поровну – каждый по глазу.

Мягкие кудри в крови и примяты –
что ж, не беда – отнесём воронятам,

чтобы рослось им теплее и лучше
в гнёздах вороньих на каменной круче.

Ну а певцу не помеха и холод –
он ведь навеки останется молод.

Что ему зной, наводненья и грозы,
грёзы любимой и матери слёзы?

Только пустыня костям его снится –
лисы и змеи, шакалы и птицы.

Одесса, 1896.

 

Я создал тебя

Я создал тебя из материи снов,
из запахов вешнего сада,
из нежных теней, из неслыханных слов,
из ярких цветов листопада.

Мне солнце вручило полуденный зной,
а месяц – ночное томленье;
дал белую пену ручей озорной,
рассвет подарил вдохновенье.

Я смог глубину у пучины украсть,
беспечность занял у мальчишек,
у вен и артерий – горячую страсть,
у гейзеров – мощи излишек.

А молнии блеск, непроглядную тьму,
секреты чудес зазеркалья
и южных ночей дорогую сурьму
для глаз твоих чёрных сыскал я.

Я к звёздам поднялся и ад навестил,
бессмертье познал и гробницу,
чтоб весь этот мир – от росы до светил –
в руке твоей мог уместиться.

Как будто бы что-то открылось во мне –
язык красоты и сиянья,
огонь серафимов, летящих вовне
в ночных облаках мирозданья.

А ты вместе с ними, как гордый птенец,
в ликующем сфер перезвоне…
И я, перепуганный бледный юнец,
лицо своё спрятал в ладони.

1898

Старая синагога в Феодосии

Как строчку агады, как дедовское слово
от сердца старого, прозревшего простор,
в котором только боль, и нежность, и укор,
Ты малый храм воздвиг по образцу большого.

Здесь лики прошлого проглядывают снова
сквозь тени потолка, сквозь штукатурку стен –
теченье дней, их бег, и торг, и тлен,
морщины давних лет, грусть осени былого.

И, если вслушаться, в вечернюю пору
услышишь тихое: «Пришёл сыграть в игру?
Таких, как ты, сынок, здесь видели немало –

кто с моря, кто с земли – уже не разберу:  
торговцев и рабов, солдат и генералов –
пожухлую траву, пылинки на ветру…»

Одесса, 1920

В земле Эфраима

Эфраим. Холмы. Городская стена.

По горным отрогам гуляет весна –

ласкает лучами небесный альков,

седые хребты и свинец облаков,

играет на склонах в потоках воды,

лохматит платаны и треплет сады,

и с пением стройным, меж тучных лугов

стекаются люди в долину богов,

где идол Астарты встречает людей

невинным бесстыдством отвислых грудей,

где дарят надежду, любовь, благодать

бесплодному чреву, уставшему ждать,

где вечен и добр плодоносный живот,

где девочки с песней ведут хоровод,

где жрец божества, босоног и суров,

взывает к Баалу, владыке миров,

серебряной чашей молитву творя

над золотом масла в тени алтаря…

Но что это? Вестником чёрной беды

встаёт перед ними пророк Йегуды.

На нём власяница и пояс с мечом,

и взгляд его страшен и жжёт горячо.

И он, устремляя на жертвенник взор,

кричит: «Устыдитесь! Евреи, позор!

Погублена вами Страна Исраэль!

Вас смоет Господь с этих тучных земель!

Он вас научил не склонять головы –

Он спас вас!.. И чем же ответили вы?..»

Затихла долина. Умолк хоровод.

Но сверху, как прежде, сиял небосвод,

вокруг танцевала красотка-весна,

колосья клонились от груза зерна,

и праздничный город в чаду площадей

бурлил от веселья беспечных людей –

от страсти отцов и огня матерей,

от хлеба земли и подарков морей…

И те, что стояли вблизи алтаря,

молчали и думали: «Это не зря!

Возможен ли этот чудеснейший свет,

коль нету Астарты и Баала нет?»

Тель-Авив, 1934

 

Ивы

Плачут сгорбленные ивы
над рекою.
Ждут упрямо и тоскливо
нас с тобою.

Ветви голые калеча,
ветер злится.
Унесли птенцов далече
наши птицы.

Листья прежние слетели
как-то сразу.
А ведь были нам и ели,
были вязы.

Помнишь, как весна играла
в гром летучий
и грозой благословляла
из-за тучи…

Фихтенгрунд (Берлин), 1929

 

Песнь жакаранды

Один конец у всех дорог.
Бравада или страх,
но протрубит последний рог,
и всё вернётся в прах –
в её лиловый пух и прах…
О, жакаранда.

Кто вспомнит праздники весны?
Уходит караван,
уносит радужные сны,
сгущается туман –
лиловый сумрачный туман…
О, жакаранда.

Завыл отчаянно шакал.
Кричи иль не кричи,
тот уцелел, тот пищей стал
в безжалостной ночи –
в лиловой мертвенной ночи…
О, жакаранда.

И тёмной почве наплевать
на эту суету.
Уснёт к зиме, потом опять
поднимется в цвету –
в лиловом праздничном цвету…
О, жакаранда.

Но, знаешь, есть стихи везде –
хоть спрос на них убог.
Как след лодчонки на воде,
как радости залог –
поверх цветов, поверх сапог…
О, жакаранда.

И в этой тайной борозде
мелодии моей
ты будешь жить – всегда, везде,
до окончанья дней –
до окончанья вечных дней…
О, жакаранда.

Тель-Авив, 1934

 

Сокол

Сокол! Сокол над горами! Над горами, над Страной!

Как корабль легкокрылый, убаюканный волной.

Синим океаном неба, высшей радостью звеня,

Он плывет недвижной щепкой в топку огненного дня.

Сокол! Сокол над горами! Над горами, над Страной!

Хищный клюв, тяжёлый корпус, коготь цепкий, пробивной.

Он – стрела над полем брани, страшный воин, грозный царь…

Круг за кругом чертит – ищет перепуганную тварь.

Сокол! Сокол над горами! Над горами, над Страной!

Вот он замер на мгновенье – неподвижен, словно зной,

Чтоб затем одним движеньем, махом мощного броска

Вдруг клинком вонзиться в небо, разрезая облака.

Сокол! Сокол над горами! Над горами, над Страной!

Как корабль легкокрылый, убаюканный волной.

И ладонь крылатой тени гладит древнюю страну,

Как ребёнка в колыбели, отходящего ко сну.

1936

 

Песня хашомера

Спит мошав в долине тесной,

тих арабский стан.

Глаз звезды моей небесной

светит сквозь туман.

Глаз всевидящий, отрадный,

блещущий вдали.

Невелик в ночи громадной

наш клочок земли.

Ах, звезда моя, послушай,

помоги, скажи –

кто ещё по наши души

наточил ножи?

Тель-Авив, 1930-ые годы

 

На Русском подворье

На Русском подворье разинула пасть
Германская пушка-бедняжка.
Угрюмо глядит на британскую власть
И тихо вздыхает: «Да чтоб вам пропасть!..
Да как же я в плен умудрилась попасть?..»
Молчит и кручинится тяжко.

На Русском подворье дежурно скорбят
Кресты православного бога.
Паломницы в чёрном с макушки до пят
Слоняются, молятся, плачут, сопят,
Мамаши ведут золотушных ребят –
Припасть к неродному порогу.

На Русском подворье торчит из земли
Кусок византийской колонны.
В расщелины камня колючки вросли,
Сгорел Колизей, легионы ушли,
И тихо покоятся в мягкой пыли
Обломки имперской короны.

На Русском подворье туман, тишина.
Послушно закат догорает.
Здесь, девственно чисты, лежат времена,
Забылись границы, угасла война,
Живые на вечность глядят из окна,
И мёртвые смерти не знают.

На Русском подворье не сыщешь корней
В чужих черепках и обломках…
Под мусором сгинувших стран и царей
Тебя поджидает земля, и на ней
Лишь ты, вавилонского гама сильней,
Построишь дворец для потомков.

Иерусалим, 1936

 

Вздохи скрипки

На реках Бавеля, привольно текущих,
Мы плакали, голы и сиры,
На скорбные ветви, под скорбные кущи,
Повесив кимвалы и лиры,
Мечтая о Городе Бога поющем
На реках враждебного мира.

И струны под пальцами ветра вздыхали
В ничтожестве рабства, в юдоли печали.

Века пролетели, но, стары и юны,
Мы той же мелодии вторим.
По-прежнему грустно поют наши струны,
И радость приправлена горем.
Рождаются дети, сменяются луны –
Всё к тем же заплаканным зорям.

И прячутся скорби в напевах веселья,
Как вечная мгла по углам подземелья.

Когда же конец этим тяжким веригам?
Напрасно я жаждал ответа.
Напрасно искал по брошюрам и книгам
И думал упорно об этом.
Лишь сон меня радовал благостным мигом,
Но зло возвращалось с рассветом.

Я гнался за правдой – угрюмо, устало…
Но лучше не стало. Но лучше не стало.

Кто будет той песни последним пророком?
Кто стон на прощанье услышит?
Неужто она с возвращеньем к истокам
По-прежнему душит и дышит?
И в гимне победы, святом и высоком,
Тот плач не становится тише?

Неужто закончится наше увечье
Лишь там, где кончаются дни человечьи?..

Одесса, до 1898 года

 

Тобою околдован я…

Тобою околдован я, как тот
безумный мотылёк, в огонь летящий
взамен того, чтобы в родимой чаще
прожить свой день без горя и забот.

Тобою околдован я, как рой
вечерних комаров, в лесном балете
танцующих при уходящем свете
закатною прощальною порой.

Тобой я околдован – как сорняк
под деревом с густой и сильной кроной,
тянусь к тебе всей сущностью зелёной,
всей силою, накопленной в корнях.

Тобой я околдован – как трава,
внимающая вечности послушно –
она, как ты, к забавам равнодушна,
но каждый год цветением нова.

Тобой я околдован – как олень,
бродящий в дебрях сумрачного края,
тоскливым зовом ужас нагоняя
на жителей окрестных деревень.

Тобой я околдован – не понять,
откуда столько сил во мне таится:
я б мог сейчас обрушить все столицы
и заново из праха их поднять.

Тобою околдован я – но как?
Какие тайны ты во мне открыла?
Какая песнь, темна и легкокрыла,
поёт во мне, мешая свет и мрак?

Каких древес таинственный побег
растёт во мне, танцуя и играя,
шепча, крича, ликуя и страдая,
Тобою околдован я… навек…

Фихтенгрунд, 1929

 

На страже

Этой ночью мы снова забудем о сне –

в апельсиновой роще, в саду, на гумне.

Мы сжимаем в руке то, что есть под рукой:

кто-то с вилами, кто-то – с тяжёлой киркой,

различая сквозь грохот сердец огневой

вой пустыни – кровавый, грабительский вой.

Этой ночью не выйдет прилечь-подремать –

одряхлел твой отец и беспомощна мать.

Но взамен – их молитвой, их волей сильны,

встали дочери, вышли к воротам сыны –

на святую войну с озверелой толпой,

с порожденьем оравы гнилой и тупой.

Этой ночью мы снова забудем о сне –

ради сада, который расцвёл по весне,

ради робких ростков виноградных плетей –

молодых и прекрасных, как лица детей,

ради спелой пшеницы и нивы ржаной,

ради хлеба и солнца, и жизни самой.

Этой ночью нам снова не спать до утра,

чтоб хранить безмятежность родного двора,

где волы отдыхают и лошади спят,

и коровы целуют невинных телят.

В этой скудной земле каждый холмик знаком

с их слезами, их потом и их молоком.

Этой ночью мы снова глаза не сомкнём,

чтобы дом не спалили погромным огнём,

чтоб жена не страшилась разбойной орды,

чтобы выросли дети, не зная беды.

Кто-то с вилами, кто-то с тяжёлой киркой –

мы храним их покой. Мы храним их покой.

1936, Тель-Авив

 

На горе Гильбоа

«Так умер Шауль, и три сына его, и оруженосец его,
и все люди его в тот день, вместе».

Шмуэль алеф, 31:6

Звон мечей и стрелы – смертоносной тучей;
На горе Гильбоа рог трубит могучий.
– Ты устал, владыка. Падают герои.
Дай, щитом широким я тебя прикрою…

– Ох, сильны сегодня вражеские орды!
Протруби героям, чтоб стояли твёрдо.

– Обопрись, владыка, на мою десницу!
Всё страшней, всё ближе вражьи колесницы…
– Замолчи! Не время страху и печали!
Мы добудем славу острыми мечами.

Хоть врагов жестоких много налетело –
Протруби героям, чтоб сражались смело.

Даже солнце ныне нас лучами ранит…
Что там с Йонатаном? – Пал на поле брани…

– Пал мой сын любимый… Но осталось двое!
Отомстят за брата кровной местью гоям…
Пусть звенят кимвалы громким зовом меди,
Пусть трубит тревога племенам соседей!

Что ж ты отвернулся, мой гонец смущённый?

– Сын твой Малкишуа пал, копьём пронзённый…

– Ох… Война жестока чересчур порою…
Где один споткнулся, там падут и двое…
Нас уже так мало, а враги – приливом.
Стыд-позор предавшим, стыд-позор трусливым!

Свой клинок вонзится в сердце властелина –
Оставляю царство во владенье сына!

– Нет Авинадава! Пал твой сын последний…
Жизнь стекает в землю к рукоятке медной.

Падает Израиль, гибнет Иудея,
Как ягнята – жертвой под ножом злодея.
Эй, рога, трубите! Не бывать позору!
Встаньте, люди, встаньте! Кровь омыла гору!

К северу и к югу, в море и на суше
Пусть гремят шофары, пробуждая души.
Нас всегда так мало, а врагов так много…
Встаньте, люди, встаньте – павшим на подмогу!

Фихтенгрунд, 1929

 

Ночью

Не вздумайте ночью ходить за порог,

Где месяц холодный дымится, двурог.

Где мёртвые камни, овраги, холмы

Танцуют в объятьях живой кутерьмы.

Где башни развалин, уйдя в темноту,

Играют с тенями в ночную лапту.

Где даже дороги привычная гладь

Тебя заведёт в непролазную падь,

К тропинке, пропахшей гниющим овсом,

К неверной тропинке, чей след невесом.

Зачем ты пришёл? И куда ты идёшь?..

Летучих мышей шелестящая дрожь.

В огромном театре хохочущих лис,

Как трагик на сцене, застыл кипарис.

Обрывки намёков – обломкам родов.

Язык перелесков суров и кондов.

Лоза протянулась сквозь тысячи лет,

Как будто ни смерти, ни времени нет.

Деревня в долине. Слепые дома

Угрюмо баюкает сонная тьма.

На крышах серебряной пыли покров

Как будто дома – из далёких миров.

Как будто из древних завещанных книг

Пробился на землю волшебный цветник,

И мощный Хозяин обходит сады,

Срывая в корзину сердца и плоды.

Иерусалим, 1935

 

Плач шакалов

Ты слышишь? Ты слышишь? В далёком саду

рыдает шакал, предрекая беду.

Сиротские слёзы… Безглазая ночь…

Никто не услышит, не выйдет помочь.

Отчаянный, горький, безудержный плач –

без тени надежд на подарки удач.

Он душу не лечит, и к душам других

не ищет дорогу в пространствах глухих.

Ты слышишь, как плач превращается в смех,

как будто страдание – хлеб для потех,

И хохот шакалий, как страх ледяной,

пронзает сердца под холодной луной.

Хохочет – и вновь обрывает себя,

и снова рыдает, скуля и скорбя.

И кажется – хочет сдержаться шакал,

как будто он силы в душе отыскал,

Но рвётся рыданье из горла опять –

не справиться с горем, и плач не унять.

Бессильные слёзы стекают во тьму…

Но слышишь? Другой отвечает ему…

Вступает и третий… четвертый… шестой…

Их вой нарастает волною густой –

Стенанья и хохот, страданье и смех –

веселья и скорби хватает на всех.

Что в голосе стаи? Отчаянье? Гнев?

Разбойничьей шайки бесстыжий напев?

Для них существует сейчас лишь шакал –

шакал и шакал, и шакалий оскал.

Шакалья хула и шакалья хвала –

на скатерть равнин разливается мгла.

По руслам ручьёв, отравляя исток,

шакалий глумливый течёт хохоток.

Ползёт на дороги, дворцы и дома

сплошная шакалья слезливая тьма.

Заплакали реки, пустыни, сады –

весь мир зарыдал в ожиданье беды,

померкли рассветы, завяли поля,

и трупом шакальим застыла земля.

Вселенная плачет, роняя миры

в шакальи визжащие тартарары.

Созвездье Шакала на Млечном Пути…

Кто выйдет навстречу? Кто сможет спасти?

Конечно, не нытики наших времён –

их жалобы жалки, а дух посрамлён.

Не лучше и будущей смены отряд,

чьи жизни в начале, чьи соки бурлят:

Их манит чужое богатство и власть –

им хочется править и хочется красть.

Но этим страстишкам известен конец:

ничтожество, прах, омертвенье сердец.

Что толку, забыв о законах Творца,

рыдать об утрате пустого венца?

Фальшивых забот бесполезный заряд –

сегодняшний опиум, завтрашний яд.

Смятение, горечь, завет, торжество…

В чем тайна Творенья? В чем цели его?

1934, Тель-Авив, Арза.

 

Смена

Заступ устало стучит в пыли,

на пустыре, меж кочек.

Маленький мальчик глядит с земли:

«Папа, зачем ты в поту, в пыли?»

«Смена моя, сыночек!»

«А кто на соседнем клочке земли?»

«Это наш враг, сыночек!»

«Папа, без дела томится плуг,

Ждут лемеха стальные.

Ждут тебя рощи, поля и луг –

жаждут отцовских умелых рук,

крепкой воловьей выи!»

«Сын, в этот день мы садимся в круг –

вспомнить, что мы иные».

«Папа, я помню: был страшный год,

время погромных ночек.

Помню, как ты выходил вперёд

Встретить у двери кровавый сброд…»

«Смена моя, сыночек…»

«Кто приходил к нам в тот страшный год?»

«Это был враг, сыночек».

«Папа, скажи мне, когда опять

враг подойдёт под стены,

кто тогда сможет, как прежде, встать,

плечи расправить, оружье взять,

выйти тебе на смену?

Кто защитит этот дом опять?»

«Ты! И Отец бессменный!»

Кфар Сава, 1934

возврат к оглавлению

Copyright © 2022 Алекс Тарн All rights reserved.