Берл вышел из машины, и полуденный иерусалимский зной, по-приятельски обхватив за плечи, жарко дохнул ему в лицо горьковатым запахом раскаленной земли и хвои.
– Отстань, бижу, – сказал Берл с легким оттенком досады. – Меня этим не возьмешь.
Прозрачная звонкая глубина висела над городом; тени пугливо прятались под стены и под деревья. Берл миновал мельницу и, спустившись по широкой лестнице, повернул налево. Каменные плиты мостовой ослепительно сияли на солнце. Остановившись у одной из дверей, он постучал.
– Открыто!
Берл глубоко вздохнул и открыл дверь. Он волновался. До этого момента ему ни разу еще не приходилось встречаться лицом к лицу с самим Габриэлем Каганом. Да и теперь, честно говоря, необходимость такой встречи представлялась ему сомнительной. Обычная ориентировка перед заданием… Зачем проводить ее на столь высоком уровне?.. Непонятно…
В большой комнате было прохладно. Посередине царил необъятный стол черного дерева, заваленный бумагами и разнокалиберными книгами с торчащими из них цветными закладками. Вдоль стен со стеллажей насупленно глядели темные толстые тома, посверкивая золотым тиснением корешков. У огромного, обращенного в сторону Сионской Горы окна стояли кресла – массивные, под стать всему интерьеру. Хозяин, сухо щелкнув суставами, встал из-за стола навстречу Берлу.
– Садитесь, молодой человек, – сказал он, указывая на кресла. – Я немедленно присоединюсь к вам, вот только закончу абзац… И налейте себе чего-нибудь… там… на столике.
Посреди фразы Габриэль Каган вернулся к небольшому ноутбуку и вновь принялся настукивать на клавиатуре. Последние слова старик произнес уже скорее себе под нос, нежели обращаясь к собеседнику. Берл улыбнулся. Легендарный Мудрец вовсе не выглядел таким уж внушительным. Высокий, нескладный, в домашнем клетчатом пиджаке и мятых бесформенных брюках, он походил на птицу-секретаря из детского мультфильма – особенно сейчас, когда, сгорбившись и нависая над компьютером своим огромными клювообразным носом, он совершенно по-птичьи выклевывал одним пальцем нужные клавиши.
Берл плеснул себе немного джина, добавил кубики льда и тоник.
«Надо бы и птице что-нибудь налить, а то ведь совсем высохнет…» — подумал он и приготовился кашлянуть поделикатнее.
– Мне ничего не нужно, – раздраженно произнес старик, не поднимая головы. – Садитесь, молодой человек, сколько раз повторять?
Берл пожал плечами и уселся в кресло перед окном. Опаленные солнцем стены Старого Города сияли перед ним в своем молчаливом величии. Жаркое полуденное марево струилось между холмами, и оттого казалось, что башни, шпили и купола Иерусалима плывут над землей, как на гигантском ковре-самолете.
– Небесный Иерусалим, – проговорил старик у него за спиной. – Подождите еще минутку, уже недолго.
Гм… Берл чуть не поперхнулся. Он что – мысли читает?
– Увы, не все, – Каган захлопнул крышку ноутбука и встал. – Только самые очевидные.
Он прошелся по комнате и встал рядом с Берлом, глядя в окно.
– Мигель Карцон. Приходилось ли вам слышать это имя?
Берл поерзал в своем кресле. Он чувствовал себя неловко рядом со стоящим Мудрецом.
– Карцон? Это уж не тот ли испанский судья, что сделал себе имя на судебном преследовании Пиночета?
– Именно. Весьма честолюбивый, блестящий молодой человек. В двадцать четыре года он был уже судьей. В тридцать два – членом Национального Суда Испании… – старик скептически хмыкнул. – Многие, особенно в академических кругах, невысоко оценивают его чисто профессиональные достоинства. Говорят, что парню не хватает глубины…
Мудрец замолчал.
– Завидуют?.. – осторожно предположил Берл.
– Что не вызывает никакого сомнения, – продолжил Каган, полностью игнорируя осторожную попытку собеседника превратить лекцию в диалог, – так это его исключительное умение выгодно себя подать. Пресса носит Карцона на руках. И что с того, что зачастую арестованные им очевидные преступники выходят сухими из воды благодаря плохой подготовке процесса? Кого это в конечном счете волнует? Кто вообще читает сообщения о судебных провалах, набранные мелким шрифтом между светскими новостями и биржевыми сводками? Шум, шум, шум!.. – вот двигатель современного мира!
Старик раздраженно фыркнул и забегал по комнате, щелкая суставами пальцев. Берл сидел, втянув голову в плечи и не понимая решительно ничего.
– Газетная жвачка! Телевизионное пойло! – гневно выпалил Каган у него за спиной и всплеснул руками. При этом его локти угрожающе хрустнули.
«Черт возьми, – подумал Берл. – Еще, чего доброго, развалится тут прямо в моем присутствии. Вот скандал будет.»
– Извините, Габриэль, – торопливо заметил он вслух, не забывая, однако, и о таинственных телепатических способностях хозяина. – Если вы обвиняете в этом лично меня…
– Что?.. При чем тут вы? – Старик резко остановился. Он удивленно посмотрел на Берла, как будто начисто забыл о его присутствии, и теперь недоумевал, откуда вдруг в комнате взялся этот верзила с квадратной челюстью. Глубоко вздохнув, Каган вернулся к окну и сел в кресло рядом со своим гостем.
– Извините, Берл, – сказал он тоном пониже. – Я что-то нервничаю. Но с вашей непосредственной задачей это никак не связано. Итак, Мигель Карцон.
Старик составил вместе кончики длинных костлявых пальцев и продолжил уже совершенно бесстрастно.
– Когда нашему герою стало тесно в маленькой Испании, он, не колеблясь, вышел на международную арену. В самом деле: зачем в поте лица бегать за местными наркодилерами, если можно найти громкое дело и без проблем заработать себе заголовки в главных газетах всех мировых столиц? Скажем, предъявив иск правительству Аргентины или выдав ордер на арест дряхлого генерала Пиночета… Так оно и случилось. Карцон получил в точности то, на что он и рассчитывал: бесконечные интервью, сияние юпитеров, славословия на всех языках, лицо на обложках «Тайма» и «Ньюсвика». Но! Но, увы, молодой человек, честолюбие хуже наркотика – даже самые сильные почести и похвалы приносят всего лишь кратковременное удовлетворение. Как бы громко ни гремело имя честолюбца, ему непременно хочется еще. Еще громче, еще ярче, еще шире… И вот бывшего чилийского диктатора хватил удар, а бесплодная погоня за другими латиноамериканскими прохвостами наскучила ветреной прессе. Слава понеслась искать других героев, и наш бедный Мигель совсем загрустил.
Каган недобро усмехнулся.
– Тут-то мы и решили: зачем такому добру пропадать? Все-таки парень уже показал себя как гений пиара, так отчего бы нам не использовать его в нужном направлении?
Берл кивнул. Он начинал понимать, о чем идет речь. Международный террор! Как-никак, самая модная тема…
– Вот именно, Берл! – подхватил Мудрец, будто вновь услышав его мысли. – Модная тема! Карцона интересует мода, нас – война с террором на всех возможных фронтах. У Карцона – известнейшее имя, у нас – никому не известная информация. Ну как тут не составить взаимовыгодный картель?
Старик снова поднялся с кресла и прошелся по комнате.
– В настоящее время судья Карцон, сам того не зная, представляет для нас немалую ценность. Как обычно, он не пытается копать слишком глубоко, и поэтому мы сливаем ему нужные данные, особо не рискуя вскрытием наших источников. С другой стороны, информация немедленно попадает в прессу, и поднимающийся шум в какой-то мере затрудняет жизнь террористам. Так или иначе, мы заинтересованы в том, чтобы Мигель Карцон играл роль непримиримого борца с международным терроризмом как можно дольше. Наши враги, ясное дело, заинтересованы в обратном. Судья отнюдь не дурак. Он понимает, что его нынешние противники имеют совсем другие возможности, чем были у немощного Пиночета. Того можно было пинать совершенно безнаказанно, нисколько не опасаясь встречных исков; эти – решают свои проблемы, не обращаясь к адвокатам. Поэтому Карцон выстроил вокруг себя недурную, широкоплечую, хотя и несколько бестолковую охрану и теперь наивно приписывает ей главную заслугу в том, что он еще жив.
Берл улыбнулся.
– Да-да… – кивнул Мудрец. – Я же предупреждал вас, что глубина анализа никогда не была сильной стороной уважаемого судьи. Так или иначе, нам приходится охранять его своими силами. Ваша задача связана именно с этим.
Берл облегченно вздохнул.
– Никаких проблем, Габриэль. Я прекрасно знаю Испанию и…
– Вы не дослушали, – перебил его старик. – Испания в данном случае ни при чем. Действительно, до последнего времени все попытки покушения на Карцона исходили оттуда и пресекались нами относительно легко. Видимо, поэтому на сей раз пригласили гастролеров. Что делает вашу задачу намного труднее. По понятным причинам, испанские источники тут бесполезны, так что, если убийцам удастся добраться до Мадрида, помешать им будет почти невозможно. Значит, надо действовать в начальной точке маршрута. Вам придется ехать в Боснию, Берл. Город Травник. Подробную ориентировку получите обычным путем.
Каган подошел к столику с напитками, плеснул себе виски, выпил залпом и снова налил. Берл встал, озадаченный. И это все? Общая лекция по истории вопроса? Но зачем? Только для того, чтобы подчеркнуть важность задания?
– Нет, Берл, – глухо сказал старик, не оборачиваясь. – Это не все. Садитесь. У меня будет к вам личная просьба. Дело в том, что я родом оттуда, из Травника.
***
– Не бойся, Габо, только не бойся… – шепчет ему Барух еле слышным, сдавленным от ужаса голосом. – Скоро все кончится, слава богу, недолго уже осталось…
Габриэль чуть заметно улыбается, одним уголком рта. Он ведь старший – Барух – кому же еще командовать, как не ему? Даже теперь, когда они стоят, связанные по трое – ни дать, ни взять, сказочные драконы: шесть ног, три головы… а рук вообще не видать, руки скручены за спинами. А может, и нету их уже вовсе, рук-то… трудно судить, занемели так, что не чувствует Габриэль собственных рук.
Так же, наверное, и смерть – просто онемеешь и все. Габриэль не боится смерти. Не то что он такой храбрец, нет… никогда особой храбростью не отличался. Вот братья, Барух и Горан, эти да: во всех проделках первые заводилы. С моста прыгнуть, или с горы съехать по самому крутому склону, или еще что… А Габо – нет. С раннего детства больше любил, сидя на месте, смотреть по сторонам, а не бегать с братьями как заведенный. Может, и трусил, кто ж теперь скажет? Так что уж сейчас-то точно – он должен был бы со страху помирать. Вон как Барух боится. И Горан тоже. Лица своего второго, среднего, брата Габо не видит, потому что связали их спинами. Барух–то стоит к нему боком, так что если голову повернуть, то видно… а вот с Гораном им друг друга, пожалуй, уже не увидать.
С одной стороны, жалко – Горан из них троих самый красивый, от девок никакого отбоя… А с другой, оно еще и лучше, потому что никакой он уже не красавец, без зубов и с выбитым глазом. Спиною Габо чувствует, как дрожит Горан – мелко-мелко, иногда приостанавливаясь для глубокого, со всхлипом, вздоха. Во время вздоха дрожь прекращается, замирает, как будто свежий воздух, входя внутрь, хватает ее за руки, за ноги и держит. Но потом Горан выдыхает, и дрожь, оставшись без присмотра, снова принимается за свое. Это, конечно, от страха.
Барух боится меньше. По разбитому лицу все равно ничего не разберешь, но вот голос его выдает – страшно Баруху. Так что это просто удивительно, отчего сам Габриэль настолько спокоен. Наверное, это у него страх онемел, вот что. Онемел, как руки, как весь он онемеет через несколько минут, или часов, или как там будет угодно господам ханджарам.
Ханджары… несколько месяцев назад никто и знать не знал, кто это такие. Многие даже слова такого не слышали. Габо-то слышал, вернее, читал. В книжках всяких, про историю. Ханджар – это такой мусульманский меч, меч-ятаган, расширяющийся ближе к концу. Вон он у них на лацкане: рука с мечом и, чуть пониже, свастика. Потому что это не просто исламская часть, а особая дивизия СС «Ханджар». А уж что такое СС, все знают, и спрашивать не надо.
– Мама… – шепчет Барух. – Мама… мамочка… мама…
Не надо бы об этом, Барух, не надо, брат. Ты ведь большой и храбрый, ты старший, тебе нельзя. Габриэль наклоняет голову и осторожно прикасается к братнему виску. Видишь, это я, Габо, самый младший, самый трусливый – мне всего-то восемнадцать, а я держусь. Так что не надо про маму, и про отца не надо, и про сестер. Габриэль чувствует, как что-то начинает трепетать у него в груди – узкое, острое и блестящее, как сербосек… шш-ш-ш… тише, не разрастайся, не надо. Он глубоко вздыхает и давит это опасное шевеление, загоняет его в привычную немоту, ближе к неподвижному, мертвому страху.
Сербосек – это такой нож, маленький, но очень острый. Этим ножом ханджары и усташи убивают людей. Рассекают горло одним движением… чик — и готово. Хорошая смерть, быстрая. Все мысли сразу немеют, и ничего не чувствуешь. Вот бы и нам так. Это ведь только такое название – «сербосек», но на самом-то деле убивают им не одних только сербов, но и нас, и цыган тоже – всех, кто без фески. Хотя сербов, конечно, чаще – просто потому, что их намного больше. Иногда ханджары привязывают сербосек к руке, чтобы не уставала. Говорят, в самом большом лагере, в Ясеноваце, даже соревнование устроили – кто больше зарежет. И будто бы победил тамошний священник; у него вышло целых тысяча шестьсот, даже немного больше. Это же сколько времени выходит, если, допустим, по пять секунд на человека…
Габриэль начинает считать, чтобы отвлечься. Нет, голова что-то не работает, онемела голова, и мысли онемели. Вот и хорошо, вот и правильно.
– Барух, – вдруг говорит Горан ясным голосом, так, что слышно даже сквозь выстрелы. – Барух, я хочу в туалет. Ты забрал мой горшок, Барух. Где мама?
Горан помутился рассудком, давно, примерно месяц тому назад, еще в Травнике. Впал в детство. Тогда ханджары придумали себе развлечение. Привязывали людей к тросу, на котором обычно спускают сено с горного луга, и стреляли по движущейся мишени. Горана привязали вместе с его четырехлетним сыном, Михасем, спина к спине. Михасю-то повезло, убили его… и, наверное, даже не один раз. А вот в Горана до самого низу ни одна пуля не попала, даже не оцарапало. Но рассудок свой он там оставил, на тросе. Да еще и избили смертным боем…
– Делай так, – отвечает Барух, всхлипывая. – Ты уже большой мальчик. А мама в лавке, работает. Не-е-е… – голос у Баруха срывается в какое-то жалобное блеяние, но он справляется, молодец. – Не-е-екогда… ей… тут… с тобой…
– Хочу писать… – ноет Горан.
Странно это, с Гораном. Ведь, если рассудок помутился, то это, считай, подарок: сразу перестаешь понимать, что тут вокруг происходит. Лучше этого только сербосек, быстрая смерть. Почему же он так дрожит, почему продолжает бояться? Непонятно. Видать, что-то, каким-то боком, все-таки…
Подходят два ханджара. За нами? Мы ведь теперь первые, с краю. Сердце вдруг прыгает в горло и запирает дыхание. Во рту сухо. Вот он, твой страх-то, Габо, здесь, никуда не делся. Габриэль сглатывает и закрывает глаза. Вот сейчас, сейчас… Нет, не сейчас. Ханджары выдергивают соседнюю тройку, старика Малера и братьев Алкалай. Старик Малер совсем слаб, мешком висит на своих веревках, ноги волочатся по земле. Ханджары вопят, бьют прикладами; пот льет ручьями из-под форменных кепи. Нелегко убить так много людей, особенно если патроны на учете. А немцы скупятся, много патронов не дают, им для войны надо.
Поначалу они убивали долго, тщательно; мучили, изгалялись. Отпиливали головы, резали по-всякому. Это даже не представить, что человек может сделать с другим человеком… а может, они и не люди вовсе, эти ханджары? А потом устали, потому что, во-первых, это все-таки работа, а во-вторых, от вида крови все устают, даже такие убийцы. Сначала пьянеют, а потом, как в похмелье, тошнит, видеть ее не могут. Устать-то они устали, но нас оставалось еще много – всех, и сербов, и цыган, и евреев. И тогда они согнали нас в лагеря, как этот, в Крушице, чтобы самим передохнуть, а потом продолжить.
Но тут оказалось, что отдохнуть не получится, потому что лагерь не может вместить больше, чем может, даже если набивать туда людей, как сельдь в бочку. А транспорты прибывают чуть ли не каждый день… Так что работать им все равно приходилось, не переставая, и они ужасно злились на нас из-за этого. Наверное, им бы очень хотелось, чтобы мы все вдруг разом исчезли… Нет, не все, не полностью, а так, чтобы время от времени можно было бы, не вставая, протянуть руку и кого-нибудь взять, чтобы помучить, убить или изнасиловать, когда возникнет на то настроение.
Но так не получалось, наоборот, транспорты все прибывали. Это просто удивительно, сколько, оказывается, людей в Боснии! Патронов ханджарам по-прежнему давали мало, так что они стали убивать большими деревянными молотками: просто клали людей на землю и лупили по голове. Это им тоже поначалу очень нравилось, но потом быстро надоело. Молотом, даже деревянным, работать вообще нелегко, даже по удобной наковальне, а тут – почти по самой земле… умучаешься махать.
Потом попробовали травить, но это тоже не пошло. Люди умирали, где ни попадя, в неположенных местах, а главные командиры требовали порядка. Главными командирами у них немцы, у ханджаров-то, хоть они и мусульмане, а немцы непонятно кто. В исламе главный командир – Аллах, но поскольку «Ханджар» — это все-таки дивизия СС, то есть кое-кто и пониже Аллаха. Или повыше – смотря как посмотреть. И эти кое-кто – немцы. А немцы любят порядок.
Наверное, немцы-то и придумали эти тройки. Двоих связывают спина к спине, а третьего – сбоку, тоже спиною. А потом стреляют два раза. Первой пулей можно убить сразу двоих – тех, что затылок к затылку. Ну а вторая – на того, что сбоку, тут уж ничего не поделаешь. Всего два патрона на троих. Такая вот немецкая экономия. Тут главное – первый выстрел аккуратно делать. Хотя на самом деле и это не обязательно. Потому что затем всю тройку целиком, не развязывая, сбрасывают в ров и закапывают. Так что если кому-то из троих не повезло, и он выжил, то из рва ему, привязанному к двум трупам, все равно уже не выбраться. Вот это-то самое страшное и есть. Уж лучше пусть бы молотками забивали…
Старик Малер и братья Алкалай уже внизу, и похоронная бригада набрасывает на их тела тонкий слой земли. Сегодня хоронят цыгане: Йока, Симон и еще один, безымянный. Последняя тройка. Их похоронят уже сами ханджары. Таков порядок.
– Эй, погодите!.. Стойте, вы, свиньи!.. – кто-то светловолосый бежит со стороны лагеря, кричит, размахивает руками; карабин болтается сбоку… ханджар, кто же еще?
Все останавливаются – и палачи, и цыгане, и даже мы поворачиваем головы – те, кто может, конечно.
– Куртка! – кричит ханджар. – Вещи! Где мои вещи?! Мустафа, пес, убью!
Мустафа, посмеиваясь, кладет на землю свой карабин и достает сигареты.
– Что ты вопишь, Халил? – говорит он миролюбиво. – Нету у нас твоих вещей.
– А где?!
– Откуда мне знать – где? Небось уже в Бугойно… Ты, дурная башка, зачем свой тюк в фургоне оставил? Вот теперь и бегай, как пьяный кабан.
Ханджары дружно смеются. Теперь они даже становятся немного похожими на людей.
– Как же так? – растерянно произносит светловолосый. – У меня же там все… и куртка, и белье, и даже шапка…
– Ага! – назидательно произносит пожилой Мустафа. – Нечего было по женскому бараку шнырять. Всем ребятам тех двух вчерашних баб хватило, а тебе, понимаешь, еще захотелось!
Ханджары смеются еще громче. Нет, на людей они совсем не похожи.
– Ничего, не горюй! – Мустафа хлопает светловолосого по плечу. – Послезавтра фургон вернется. А пока что…
Он бросает на землю недокуренную сигарету и обводит нас прищуренным взглядом. На лице его еще подрагивает тень улыбки, остывает, испаряется, как пар с запотевшего зеркала.
– А куртку мы тебе сейчас достанем… – говорит Мустафа, оскаливает желтые зубы и смотрит прямо на нас… на Баруха?.. – Вот прямо сейчас и достанем.
Нет, Габо, не на Баруха. На тебя смотрит этот гнилозубый шакал, убийца, садист… даже не на тебя, а на твою куртку, вот на что. На куртку, мамой сшитую, на твою старую куртку, хорошую, теплую, удобную, как вся твоя прошлая жизнь, как вся твоя прошлая радость, как все-все твое прошлое, оставшееся где-то там, позади, в невозможной и недостижимой дали, за пропастью ада.
– Нет!.. Не отдам… – голос у Габриэля срывается. Привычное льдистое онемение в груди вдруг тает одним махом, расплескивается, вскипает горячим фонтаном слез. У тебя еще остались слезы, Габо?
– Габо, не надо, Габо… зачем?.. – испуганно шепчет Барух, толкает его виском в мокрую от слез щеку, но поздно… или не поздно, а просто все равно, потому что ханджар уже рядом, уже схватил их за веревку… Ров все ближе и ближе… Вот Симон кивает ему, опершись на лопату. Прощай, Симон.
– Хочу писать, – говорит Горан.
Ханджар Мустафа одним резким движением валит их с ног на самом краю ямы. Со всех шести ног. Габриэль падает лицом вниз, больно ушибаясь о землю. Он едва успевает повернуть голову вбок, чтобы уберечь нос. Он видит ноги Мустафы, и чьи-то еще, и ствол карабина – самый кончик… а дальше – травянистый покатый склон, и деревья, и лес. А неба не видно. Габриэль сразу забывает о куртке, так ему вдруг хочется увидеть небо. Хорошо Горану, который лежит прямо на нем, спина к спине, Горан видит сразу все небо – от края и до края. Поделился бы с братом… Габриэль изо всех сил выворачивает шею, но все равно ничего не выходит: только склон и кусты, и начинающий желтеть осенний лес.
– Бейте, сволочи! Чтоб вы все передохли, гады! – Это Барух, мой храбрый и сильный Барух. Надо умирать достойно. Габо тоже хочет сказать что-нибудь такое же, важное и сильное, но у него не получается открыть рот.
– Подожди, не стреляй, – говорит Мустафа кому-то.
– Не наказывайте меня, я не хотел! – говорит Горан и начинает плакать. – Я же говорил, что мне нужен горшок! Барух, отдай мой горшок! Мама!
Ханджары принимаются ржать, и тут же следует выстрел, над самым ухом, настолько близкий, что Габриэль даже глохнет на секунду, а потом сразу слепнет, потому что горячая липкая масса падает ему прямо на лицо и на глаз, широко открытый, отчаянно вывернутый в безуспешных поисках неба.
– Ну говорил ведь! Мне его куртка нужна!
– Шма, Исраэль!.. – это опять Барух. И выстрел. Второй. Два выстрела на троих. «Значит, я убит?» – думает Габо. Он приоткрывает левый глаз, тот, что ближе к земле, и видит землю и муравья, настороженно приподнявшего усики.
– Цела твоя куртка! – это второй ханджар.
«Я слышу и вижу. Я еще жив, – думает Габо. – Мне не повезло. Сейчас они сбросят нас в яму, и я буду умирать там, долго и трудно.»
Он хочет попросить, чтобы его тоже убили, но рта не раскрыть, да и бесполезно. Свои две пули на троих они уже получили, а больше не выдают, таков порядок.
– Подожди, не сбрасывай, – говорит Мустафа.
Габриэль чувствует какое-то шевеление наверху, на спине. Потом вдруг становится легко, потом онемевшие руки падают сбоку, больно отдавая в плечевые суставы. Куртка. С него стаскивают куртку.
– Связать снова?
– Зачем? – говорит Мустафа, разглядывая куртку. – Трупы не бегают. Эй, ты! Чего расселся, как на цыганской свадьбе? Сбрасывай падаль!
Кто-то переворачивает Габриэля на спину. Это цыган Симон.
– Шш-ш-ш… – шепчет Симон. – Молчи, Габо, и не шевелись. Шш-ш-ш…
Он скатывает Габриэля в ров, как бревно. Чей-то локоть упирается Габриэлю в бок. Надо бы устроиться поудобнее, но шевелиться нельзя – Симон запретил. Габо крепко зажмуривается, и тут что-то тяжелое бухается сверху, больно придавливая его к острому локтю нижнего мертвеца. Он с трудом удерживается от крика и открывает глаза. На него смотрит искаженное мертвое лицо Баруха. Часть лица. Габриэль хочет закричать, но тут сознание, сжалившись, покидает его.
***
Когда самолет набрал высоту и стюардессы засуетились в проходе, сосед Берла, жилистый, выбритый до блеска американский сержант, крякнул и достал откуда-то из-под ног початую бутылку «Дикой Индюшки».
– Ты ведь не откажешься составить мне компанию, а, приятель?
Берл вздохнул. Сержант начал оказывать ему усиленные знаки внимания, когда они еще только вошли в салон и рассовывали свои сумки по ящикам для багажа.
– Как можно отказать самой сильной армии в мире? – ответил он. – Вот только, послушай, бижу, не слишком ли рано для бурбона?
– Ничуть! – просиял сержант. – Бурбон годится для любого времени, особенно в отпуске. Особенно в последние часы отпуска…
Он протянул Берлу руку: Сержант Смит. Джек Смит. Из Мериленда.
– Редкое имя, – заметил Берл и тоже представился. – Майкл Кейни. Из Торонто.
– Репортер? – Сержант понимающе кивнул на внушительный кофр с фотоаппаратурой. – Много там вашего брата, в Сараево. Хотя раньше-то побольше бывало…
Он плеснул виски в пластиковый стаканчик и протянул Берлу.
– Давай, приятель… за твою будущую Пулитцеровскую премию!
Выпили.
– Давно ты в Боснии, Джек? – спросил Берл, ставя на стол пустой стаканчик. – Как там служить? Скучно небось?
– Да нет, что ты… – удивился сержант. – В Боснии классно. В Сараево то есть. В Германии скучно, это да. Никакой цивилизации. Ни баб, ни развлечений… жуть. А в Боснии хорошо. Палатки хорошие, новые, с деревянными полами, ага. В Германии, скажем, если палатка на шестнадцать, то там шестнадцать и живут. Таков порядок. А в Боснии нет, в Боснии свобода… ты что… Палатка на шестнадцать, а там – шестеро или даже пятеро, представляешь? Душевые, горячая вода, все путем… ты что…
Он налил снова.
– Ну, давай – за Боснию… классное местечко, парень, слушай меня. А жрачка! Жрачка! – сержант наклонился к Берлу, схватил его за руку и горячо зашептал: – Ты мне не поверишь, так что пристегнись, чтобы с кресла не упасть. Пристегнись, пристегнись, я тебя сейчас удивлю, приятель! Там у нас местные повара по контракту! Представляешь? По контракту! Ты такой жрачки в жизни не пробовал, вот что я тебе скажу!
Берл ухмыльнулся и высвободил руку.
– Послушать тебя, так лучше места не найти.
– Конечно! – заверил сержант. – В Европе точно не найти! А какие девочки! Какие девочки! Идешь по городу, а навстречу тебе – девки, одна другой краше. Не то что в Германии – одни крокодилы злобные. В Германии, скажем, подмигнешь такой – не для чего-то там, а просто от отчаяния, потому что с такой крокодилицей можно только в крокодильем болоте, да и то – по сильной пьяни… подмигнешь, а она, стерва, на тебя зубами – щелк!.. щелк!.. и в полицию бежит, представляешь? В полицию! А за что? Что я ей такого сделал? Подмигнул без никакого дурного умысла… За что же сразу в полицию? Дерьмо…
Сержант заскрежетал зубами, видимо, припомнив что-то очень обидное.
– Не горюй, бижу, – сказал Берл. – Забудь ты ее, эту дуру. Мало ли что бывает…
– Ага… – детина в форме смахнул злую слезу. – Тебе легко говорить… А мне за это сержанта на два года задержали. Два года, представляешь? Всего-то и подмигнул…
Он снова разлил виски по стаканчикам.
– Забудь, Джек. Ты еще в генералы выйдешь, – сказал гуманный Берл. – Да и вообще… сейчас-то ты летишь не в Германию…
– Будь она проклята! – добавил сержант, заглатывая бурбон.
– Амен! – припечатал Берл и перевел на другое. – Ну а кроме баб и жрачки? Стрелять-то приходится?
– Стрелять? В кого? – удивился сержант. – Нет, приятель, это же не Ирак… ты что… Есть у нас саперы, эти еще иногда работают. Мин много осталось. А мы – нет, ты что…
Бутылка кончилась в аккурат над Балканами.
Сараевский аэропорт хранил на себе отчетливый отпечаток войны. Даже сейчас, по прошествии почти девяти лет после Дейтонских соглашений, покончивших с нею официально, война еще жила здесь, щетинилась стволами крупнокалиберных пулеметов, торчала уродливыми прыщами огневых точек, щеголяла пыльной маскировочной расцветкой бронетранспортеров и вертолетов. Но еще сильнее ее сытое, победительное присутствие ощущалось по дороге из аэропорта в город: по обугленным остовам покинутых домов, по сиротливой пустоте улиц, по разноцветным, торопливым, сделанным на скорую руку черепичным заплатам крыш, по заросшим сорняками воронкам, по жестяным табличкам с грубо намалеванными черепами и надписью «Мины», раскачивающимся тут и там на осеннем ветру.
Договориться с водителем такси оказалось неожиданно трудно. Берл, начав с английского, перешел на немецкий, попробовал французский, арабский, русский… но пожилой усатый босняк, замкнувшись в угрюмом молчании, все так же упорно мотал головой из стороны в сторону. Наконец, когда Берл окончательно отчаялся и стал оглядываться в поисках другого такси, водитель вдруг протянул ему мобильный телефон.
– Алло! Куда вам надо? Говорите, я переведу, – сказала трубка на ломаном английском.
– На вокзал.
– О’кей. Верните трубку Златану.
Центр города смотрелся иначе. Такси еле ползло по переполненной людьми и машинами улице. Здесь царила какая-то нарочитая, показная праздничность: на улицах толпился народ, кафе были забиты до отказа, люди оживленно жестикулировали и смеялись, громко играла музыка. Во всем определенно чувствовалась какая-то натужность, излишнесть, чересчурность: слишком много людей, слишком громкая музыка, слишком отвязное, неестественное веселье. И в этом упрямом, настойчивом отрицании войны, самого ее существования, тоже была война – может быть, даже больше, чем в выщербленных пулями и осколками стенах или в черных потеках копоти на фасадах жилых домов.
На вокзале Берл прошел в камеру хранения. В ячейке лежали ключи и самодельная, с толком нарисованная карта. Выйдя наружу, он без труда нашел по карте машину и остался ею вполне доволен – нестарый еще фольксваген-гольф, ничем не выделяющийся среди десятков таких же на привокзальной стоянке. Берл открыл багажник… все вроде на месте. Пистолет и три запасные обоймы лежали, как и условлено, под сиденьем. Он еще немного повозился, прилепляя таблички «Пресса» на ветровое стекло, а также сзади и по бокам. Ну вот, парень, похоже, теперь все тип-топ. Теперь – с богом!
Берл завел машину и поехал прочь из судорожно веселящейся боснийской столицы. Он двигался в северо-западном направлении, в сторону небольшого городка под названием Травник. Там его ожидало по крайней мере одно дело, не терпящее отлагательств.
***
Он идет по широкому лугу с цветами и пчелами, и кузнечики сигают во все стороны из-под ног по заполошной дуге, а самые глупые – так и по нескольку раз, потому что никак не могут догадаться взять, наконец, вбок, а все норовят вперед, под его босые ступни… вот ведь недотепы. Идти босиком приятно, но странно… где же мои сапоги, мама?
– Не знаю я, где ты их потерял, – сердито отвечает мать. – А куртка? Да что ж это за несчастье-то такое? И сапоги, и куртка… Что ж теперь делать-то?
– Не сердись, мама, – просит Габо, но мать не слушает его. Мать расстроилась не на шутку. Она берет луг за самый край, там, где он сходится с кромкой леса и с небом, берет и отдергивает, как занавеску… А там, за занавеской – темнота, и дальнее уханье, и вой оборотня.
– Нет! – кричит Габо. Он пытается ухватиться за край луга и не пускать, но мать упрямо тянет занавес на себя и вбок. Какая она сильная!.. Да это ведь и не мать вовсе! Это ханджар Мустафа, а в руках у него деревянный молоток.
– Отдай! – кричит Мустафа и тянет молоток на себя за длинную рукоятку.
Но Габо знает, что отпускать нельзя, потому что если отпустить, то Мустафа сразу же замахнется и – все… нет, надо держаться.
– Ах, ты так, пес?! – кричит Мустафа и начинает расти. Он растет во все стороны одновременно, он уже всюду: и сверху, и снизу, и по бокам… мир исчезает, есть только он, маленький Габо и огромный, гигантский Мустафа. Он наваливается на Габриэля и давит, и давит, и давит… невыносимо… так, что просто нечем дышать.
Нет! Нет! Нет! Габо сопротивляется изо всех сил. Отчаянно работая руками и ногами, он пробивается прямо сквозь Мустафу, раздвигая его холодную мокрую плоть, его многочисленные, как у мерзкого насекомого, конечности… вверх, вверх, к воздуху, к небу… вверх!.. Вот оно, небо! Габриэль делает глубокий вдох и приходит в себя. Он сидит во рву на груде трупов, слегка присыпанных землей. Он жив. Кожу лица и шеи стягивает отвратительная короста, корка из засохшей крови. Чьей? Его собственной? Может быть, он все-таки умер?
Холодно… Почему он без куртки? Без куртки… и тут вдруг, одним толчком, рывком, сумасшедшим прыжком в комнату через внезапно настежь распахнувшееся окно, к нему возвращается беспощадная, резкая, подробная на детали память, вся, без остатка и без милости. Барух… Горан… Габриэль принимается лихорадочно, по-собачьи разгребать землю. Он ищет, задыхаясь и повизгивая, приближает лицо к почти неразличимым в темноте мертвым лицам, обнюхивает, пытаясь уловить родной запах в густой вони разлагающихся трупов, в тяжелом дурмане сегодняшней свежей крови. Напрасно… не найти… все мертвы в этом темном, кромешном овраге, под темным, кромешным, безлунным небом. Лишь он остался, один… зачем?
– Возьми и меня тоже, – шепчет Габо, вывернув лицо наверх, к звездам. Он стоит во рву на четвереньках, один во всем мире, и кровь брата запеклась на щеке его. – Возьми меня, если Ты есть. Ведь Ты есть, правда? Или Тебя нету?..
Тихим стоном отвечает небо. И снова. И снова… Какое небо? При чем тут небо, Габриэль? Кто-то стонет здесь, во рву, рядом с тобою. Тщательно прислушиваясь, Габо ползет на звук. Вот, вроде бы где-то здесь…
– Кто тут? – шепчет Габриэль. – Кто-то живой? Барух!.. Горан!..
– Габо… – стонет темнота. – Габо… это я, Симон. Симон-цыган. Габо, послушай…
Это у самой стенки оврага, волглой от ночной росы. Габриэль отгребает комья земли с верхнего мертвеца. Звук идет из-под него, снизу. Последняя тройка, цыганы, похоронная команда. Йока, Симон и еще кто-то, безымянный. Упершись спиной в земляную стену, Габриэль переворачивает их всех вместе.
– Симон, это ты?
Вот он Симон, живой, блестит в темноте белками глаз.
– Подожди, Симон, я тебя развяжу… Я сейчас…
– Нет… – хрипит Симон. – Поздно, Габо. Не сможешь. Зажми мне рану на шее, справа… зажми…
Габриэль протягивает руку, нащупывает пальцами пульсирующий фонтанчик пулевого отверстия, зажимает ладонью.
– Сейчас, Симон, сейчас. Надо перевязать, ага. И развязать. Сначала перевязать, а потом развязать. И все будет хорошо. Сейчас.
– Габо… – чуть слышно шелестит Симон. – Слушай, пожалуйста. Времени у меня мало осталось. Может, минуты три, а может, меньше. Так что слушай и не перебивай, ладно?
– Говори, Симон, говори, здесь я, рядом.
– Помнишь дом Алкалаев в Травнике? Если от рынка в сторону большой мечети, то он…
– Шестой от угла, – перебивает его Габриэль. – Конечно, помню.
– Тогда вот что… – Симон булькает горлом и замолкает.
– Симон! Симон! – трясет его Габриэль, и умирающий шепчет, с трудом выталкивая слова непослушным языком.
– Там… теперь… моя семья… половина… обещай мне, дай слово… обещай…
– Что? Что тебе обещать, Симон?
– Что ты… расскажешь им… где я… где меня… обещай…
– Обещаю, Симон.
– Клянись!
– Мы не клянемся, Симон…
– Клянись!
– Клянусь, Симон…
– Ну вот… теперь все. Помни же – поклялся…
Шепот цыгана снова превращается в бульканье. Симон! Симон!.. молчит Симон. И фонтанчик под рукою тоже затих. Нету больше Симона.
Габриэль выбирается из оврага и идет в сторону леса. Он больше не смотрит на небо. Оно дает слишком неожиданные ответы, это небо. Теперь он не может даже умереть. Он обещал Симону, поклялся над последним вздохом умирающего… если уже и такое не уважать, то что же тогда останется на этой страшной земле, кроме ее длинных, глубоких оврагов? И лес, словно услышав этот немой вопрос, принимает беглеца как друга, подсовывает ему под ноги малую тропку, и Габо идет туда, где, наверное, должен быть северо-запад, а значит, и Травник, и дом семейства Алкалай, двое сынов из которого были убиты сегодня вечером прямо перед ними… перед ним… да нет, Габо, ты-то жив, жив! Помни: ты поклялся!
У лесного ручья Габриэль смывает с лица страшную коросту и тут только обнаруживает, что ранен, ранен в шею – неглубоко, по касательной. Он отрывает рукав рубашки и делает себе перевязку, а заодно уже и спарывает с левого плеча желтые заплаты с шестиконечной звездой и буквой «Z» – «жид», значит. Подойдут в качестве тампонов для раны. Он идет всю ночь, до рассвета, а с первыми лучами солнца забирается в бурелом – переждать опасное время суток. Он изможден до предела, но лежит с открытыми глазами, потому что боится. Нет, не смерти и не ханджаров… он боится чего-то другого, что намного страшнее. Габриэль боится собственных снов.
***
Километрах в пятидесяти от Сараево Берла остановили. Приземистый бронетранспортер с большими белыми буквами SFOR перегораживал дорогу. Офицер в форме бундесвера наклонился к окошку гольфа.
– Добрый вечер. Куда следуете?
Вопрос был задан по-английски, но Берл отвечал по-немецки, сопровождая слова дружелюбной улыбкой.
– В Карловац, а потом в Загреб… Слушайте, лейтенант, если уж вы меня все равно остановили, – продолжил он, перехватывая инициативу, – где бы мне тут заночевать? Как-то не хочется ехать в темноте.
Если не хочешь, чтобы другие задавали тебе вопросы, спрашивай сам.
– Впервые в Боснии? – понимающе подмигнул немец. – Тогда тем более будьте осторожны. Прежде всего, оставайтесь на шоссе, не сворачивайте на проселки. А ночевать здесь не стоит. Лучше уж езжайте до Баня-Луки.
– Почему? – Берл наивно захлопал ресницами. – Я намеревался остановиться в Зенице. Там что, нет отелей?
Лейтенант широко улыбнулся.
– Какие отели? Вы не в Баварии, мой друг. Ищите на домах таблички B&B, авось найдете… Но все же мой вам совет: продолжайте путь до Баня-Луки. Места тут не очень дружелюбные, если вы понимаете, что я имею в виду. За два часа доберетесь. И вот еще что: я вижу, у вас с собой камера…
– Ага! – жизнерадостно подтвердил Берл. – Хочу поснимать здешние мечети.
Солдат, стоявший рядом с офицером, сплюнул и покрутил головой.
– Нет, приятель, – возразил лейтенант, демонстрируя похвальное терпение. – Фотографировать мечети не стоит. А людей рядом с мечетями – тем более. Здесь слишком многие сомневаются в собственной фотогеничности.
– Что ж, нет — значит, нет… – Берл беззаботно пожал плечами, стараясь поддерживать улыбку на прежнем уровне дружелюбного идиотизма. – Спасибо за совет. Ну так я поеду?
Офицер легонько прихлопнул по крыше гольфа, отпуская Берла.
– Я вот чего не понимаю, – сказал его напарник, глядя вслед отъехавшей машине. – Как такие кретины доживают до совершеннолетия?
– Бывает… – философски ответил лейтенант и смерил своего подчиненного долгим оценивающим взглядом. – Ты-то дожил.
Сразу же после блокпоста шоссе превратилось в однорядное. Движения почти не было. В быстро сгущающихся сумерках Берл различал на обочине обгоревшие остовы автомобилей. Местность выглядела пустынной. Кое-где мерцали огоньки жилья, но как-то неуверенно, робко, словно выпрашивая взаймы. Дорога изобиловала колдобинами, ехать приходилось осторожно. Уже совсем стемнело, когда Берл достиг наконец Травника. Городок походил на ежа, ощетинившегося острыми иглами минаретов. Берл въехал на пустую, скупо освещенную рыночную площадь и остановился, чтобы осмотреться.
– В направлении большой мечети… – повторил он про себя слова Кагана. Которая из них – большая? И та не маленькая, и эта – ничего себе… Стоя возле гольфа, Берл озадаченно крутил головой. Тем временем площадь оказалась вовсе не такой необитаемой, какой выглядела на первый взгляд. Краем глаза Берл увидел, как от стены в дальнем углу отделились две тени и неторопливо направились в его сторону. Уже издали, по одной только походке, Берл определил наличие автоматов за их спинами и пожалел, что оставил глок под сиденьем. Теперь лезть в машину было уже поздно. Он повернулся спиной к опасным призракам и беспечно задрал голову, разглядывая самый высокий минарет. Это, наверное, и есть большая мечеть… ага… по всему выходит… ну, что же вы, ребятки?.. начинайте…
– Эй, ты! Ты кто? – окрик был по-английски.
«Слава богу… – подумал Берл. – Хотя бы обойдемся без толмача через мобильник…»
Он старательно вздрогнул и обернулся. Двое уже стояли рядом. Грамотно стояли, на расстоянии чуть больше прыжка. «Ну я-то допрыгну…» – подумал Берл и улыбнулся самой дружелюбной из своих улыбок.
– Красиво!.. – сказал он вслух, делая широкий жест обеими руками. – Пресса! Турист! – Он гулко хлопнул себя по груди и для верности засмеялся. Но угрюмые аборигены и не думали разделять его приветливое веселье. Бородатые, облаченные в разномастный камуфляж без каких-либо знаков различия, они мрачно смотрели на Берла из-под козырьков одинаковых кепи. Кепи, кстати, выглядели неуместно. Этим душманским мордам куда лучше подошла бы афганка.
– Документы! – сказал ближний к Берлу, протягивая руку.
Пока Берл копался в бумажнике, второй тип занялся гольфом. Он повернулся к ним спиной, отчего наконец обнаружился тип автомата: АК-47, старый знакомый… Медленно обходя машину и разглядывая наклеенные Берлом таблички прессы, он, наконец, решительно открыл дверцу.
Берл чертыхнулся про себя с досадой, однако, с прежней улыбкой продолжал наблюдать за тем, как первый душман изучает его журналистское удостоверение: «Плохо дело. Если начнет шарить под сиденьем – придется кончать их прямо здесь, посреди площади. А это – верный провал задания… Вот ведь непруха!»
– Ну что там, Халед? – вдруг сказал первый по-арабски, не отрывая глаз от документа. – Проверь получше, не ленись… и под сиденьями не забудь, слышишь?
– Слышу, слышу, – глухо ответил второй, копаясь в кофре с фотоаппаратурой. – Ты его пока подержи на мушке…
– Алло, алло, братан! – завопил Берл, тоже переходя на арабский и, сделав два быстрых шага к остолбеневшему от такой неожиданности автоматчику, ухватился за кофр. – Ты там поосторожнее, во имя всемилостивейшего Аллаха! Разобьешь ведь… а я с этой камерой целый год по Газе ползал!
– По какой… Газе?.. – оторопело пробормотал первый араб.
– Да по той самой… – развязно передразнил Берл, забирая свое удостоверение из его замершей руки. – Кто-то ведь должен фотографировать героическую борьбу палестинского народа против оккупации! А что, ребята, – заговорщицки продолжил он, понизив голос и возвращая кофр на заднее сиденье. – Где тут у вас травкой можно разжиться? Курить хочется – сил нету.
Арабы неуверенно переглянулись.
– Да вообще-то можно… – сказал первый после некоторого колебания. – Тебе много надо?
– А сколько есть?
– Сто пятьдесят, – араб полез в карман и извлек замусоленный газетный кулек.
– Ты меня что – за фраера держишь? – расхохотался Берл. – Да тут в три раза меньше! Беру все за тридцать марок.
– Семьдесят.
– Сорок, и ни маркой больше.
– Пятьдесят пять!
Через минуту к вящему удовольствию обеих сторон торговля завершилась, и арабы побрели восвояси, шепотом обсуждая выгоды произведенной сделки. Берл сел в машину и перевел дух.
– Ну вот, – сказал он собственному отражению в зеркальце заднего обзора. – А еще говорят, что марихуана вредна для здоровья. Сегодня на твоих глазах она спасла сразу две человеческих жизни…
Берл завел двигатель и поехал с площади в сторону большой мечети. Шестой дом от угла был в точности таким, как его описывал Габриэль Каган: высокий цоколь из серых необработанных валунов, кирпичные стены, длинный балкон по фасаду…
***
…и лестница с левой стороны. Габриэль садится на землю, прислоняется к низкой ограде палисадника и закрывает глаза. Его знобит, рана снова начала кровоточить. В голове мельтешит какой-то сладкий, мерцающий туман, а в нем, как в бульоне, медленно плавают прозрачные членистые червяки.
«Дошел… – лениво думает Габо. – Во всех смыслах… дошел…»
Ему отчего-то ужасно приятно произносить и слышать это слово, а если так и держать глаза закрытыми, то его даже можно увидеть: вот оно, проплывает рядом с червяками, подобно транспаранту, влекомому самолетом на воздушном параде в Сараево.
Сегодня он вылез из своего лесного укрытия, не дожидаясь полной темноты, когда сумерки еще только начали сгущаться. Он уже видел со склона горы остроконечные минареты города, торчащие в долине, как иглы огромного ежа. Идти оставалось всего несколько километров, но именно эти последние километры и представляли наибольшую опасность. Обидно было бы, проделав столь длинный путь, попасть в руки ханджаров где-нибудь на рыночной площади. Габриэль не боялся смерти; просто тогда получилось бы, что он подвел Симона… Реку Габо переплыл уже в полной темноте, подальше от моста. Вода была жутко холодной, но он справился.
В город Габриэль пробрался неожиданно легко – через огород семьи Леви. Собак в Травнике осталось мало – ханджары перестреляли, и теперь это сильно облегчало задачу. Обходя задами рыночную площадь, он слышал пьяные крики ханджаров и выстрелы в воздух. Ракию они глушили – будьте-нате, даром что мусульмане… А вот дурацкая стрельба по звездам наполнила Габриэля досадой. Ну разве не обидно? Здесь они патроны не жалеют, а в Крушице на людей не хватает… А может быть, они стреляют в Бога?
Габриэль сидит на влажной земле, прислонившись к холодному камню ограды. Он смертельно замерз, но это не беда – к холоду привыкаешь. Его бьет крупная дрожь, но это тоже не страшно. Приступы кашля, подавляемые с неимоверным трудом, беспокоят его намного больше: того и гляди, кто-нибудь услышит его полузадушенное кхеканье… Надо идти в дом, Габо. Что же ты тогда сидишь, не торопишься закончить свое последнее дело на этой земле? Оттого и не тороплюсь, что – последнее. И не в том даже беда, что за последним этим делом наступит уже наконец полное ничто, окончательное расставание с постылой кровавой мерзостью, называемой жизнью – это как раз-таки хорошо, это как раз-таки просто замечательно. А в том беда, что в это самое «ничто» еще надо как-то попасть, надо что-то для этого сделать, куда-то пойти, о чем-то подумать, каким-то образом решить, а сил на все это не остается у него уже ровным счетом никаких.
Новый взрыв пьяных воплей с площади выводит Габриэля из опасной, отупляющей нерешительности. Пошатываясь, он пересекает двор, начинает взбираться по лестнице на высокое крыльцо. Сколько раз он птицей взлетал по этим крепким дубовым ступенькам, торопясь к своему школьному дружку Янко Алкалаю! Отчего же сейчас так трудно?.. Но вот и дверь. Привалившись к мощной стене, Габо переводит дух, негромко стучит и ждет, вслушиваясь в дом поверх неровного колгочения собственного сердца и кашля, раздирающего грудь. Тишина. Он стучит снова, еще и еще. Дом упрямо молчит, крепко прижимая к себе тяжелые крылья ставен, вцепившись сталью засовов в крепкие косяки. Эх, Симон… что ж тут поделаешь, дружище? Война.
Вот и все. Габриэль сползает по двери на сухой деревянный настил крыльца. Дальше идти некуда и незачем. Да и сюда-то, как выяснилось, зря он перся за тридевять земель. Где твоя «половина семьи», Симон? Кому теперь рассказать о твоей могиле? Разве что самому дому… Габриэль прижимается щекою к гладкой дверной древесине.
– Слушай, дом, – говорит он. – Слушай, старый дом Алкалаев. Ты вот меня не впускаешь, а я ведь тебе не чужой. Я Габо Каган, твой старый знакомый. Я тебя, старый хрыч, помню наизусть, от подпола до крыши, каждый уголок. Мне, если хочешь знать, Янко даже тайник показывал, куда старый Алкалай мешки с мукой прятал в голодные годы. Так что зря ты так со мной, дружище.
На Габриэля снова накатывает кашель. Но на этот раз он и не думает таиться – зачем, от кого? Бухает свободно, вовсю, выворачивает наизнанку невыносимо першащую грудь, выхаркивает воспаленные, саднящие легкие.
— Ой… видишь, как меня крутит… Ничего – недолго уже осталось. Но ты все равно зря… Хотя и не во мне тут дело. Ты уж поверь, не для того я сюда перся двадцать километров по лесу да по горам, чтобы помереть здесь у тебя на крыльце. Попросили меня, вот что. Нет, не Алкалаи, не думай… другие… в жизни не догадаешься… Кто бы ты думал, а?.. Симон-цыган! Да ты его и не знаешь, наверное…
В доме вдруг слышится какое-то движение, как будто кто-то вскочил на ноги там, внутри… и сразу – звук отодвигаемого засова. Габриэль не успевает даже удивиться, как дверь бесшумно распахивается, его подхватывают под мышки и, отчаянно пыхтя прямо в ухо, втаскивают в темную горницу.
Потом дверь так же бесшумно закрывается… шорох и легкий стук деревянного засова… и тишина. Габриэль неуклюже возится, безуспешно пяля глаза в непроглядную темноту. Смешно сказать, но ему становится не по себе; одним разом всплывают откуда-то из дальней, детской памяти страшные рассказы о нечистой силе, о покинутых домах, о когтистых вурдалаках, о ведьмах и домовых…
– Эй! – панически выдавливает он из себя. – Ты кто?.. Ты где?..
– Шш-ш-ш… – шипит на него темнота. – Тиш-ш-ше…
Чья-то узкая и теплая ладонь ложится ему на плечо, спускается по руке, берет за пальцы, тянет куда-то вглубь дома. Разве может быть у вурдалака такая нежная рука? А у ведьмы? У ведьмы – может…
Обходя невидимые Габриэлю препятствия, они проходят через горницу, поднимаются по лестнице, делают еще несколько шагов и сворачивают. Путеводная ладонь отпускает руку Габриэля, чиркает спичка, свеча весело высовывает свой бойкий язычок, дразня неповоротливую темноту, и та, обидевшись, уползает в углы, под стол, под кровать, туда, откуда не видать стеариновой забияки. Они вдвоем в маленькой комнатке без окна – он и ведьма.
– Садись, – говорит ведьма и прислоняется спиною к двери. – Говори. Что с отцом? Где он?
– С отцом?.. – недоуменно спрашивает Габриэль. Туман в его голове уже не колышется, как раньше, а крутится сумасшедшим волчком, заметая в едином вихре прекрасных черноволосых ведьм с нежными ладонями, деревянные засовы, превращающиеся на лету в страшные молотки с длинными рукоятями и прозрачных червяков, отчего-то ставших за это время огненными. – С каким отцом? Ты кто?
В комнате тепло, он перестает дрожать, что приятно и даже как-то непривычно… вот если бы только не это кружение…
– Ты что, смеешься надо мною? – сердито говорит ведьма, щуря глаза. Глаза у нее зеленые, с огромными черными зрачками и крутым выгибом ресниц. – Ты же сам говорил: Симон-цыган… попросил тебя… что? Ну, говори… пожалуйста…
Голос у нее ломается на середине слова, и она начинает плакать, совсем не по-ведьминому шмыгая носом. Слезы застревают в ресницах, и она сбрасывает их резким движением головы.
– Да-да, Симон… конечно… – Габриэль берет себя за голову обеими руками и трясет посильнее, чтобы хоть на минутку остановить безумствующий волчок. Вот так. Возьми себя в руки, парень. Ты ведь за этим сюда шел, вспомни. Развел тут детские сказки у ночного костра, про ведьм с вурдалаками. Да ты уж не рехнулся ли часом?
– Сейчас, – говорит он извиняющимся тоном. – Подожди… ты меня прости… я немного не в себе… долго шел, ранен. Симон сказал, что тут у него половина семьи… где же они все?
– Не зна-а-аю… – она прячет лицо в ладони и быстро-быстро бормочет сквозь мокрые от слез ладони. – Были мама, я и две младшие сестренки, они двойняшки, по одиннадцать, Зилка и Хеленка. Говорили им: не выходите, не выходите… и я говорила, и мама: не выходите, не выходите… не выходите…
Бормотание ее переходит в тихий жалобный скулеж.
– Ладно, не надо, – шепчет Габриэль. – Не надо, не рассказывай. Тебя как зовут?
– Энджи.
– Ну вот и хорошо, Энджи. Анджела. Ангел, значит. А я – Габриэль. Мы с тобою вместе Ангел Габриэль… смешно, правда? – Габриэль пытается улыбнуться.
Энджи послушно кивает. Она берет со стола цветастый платок и вытирает мокрое лицо. Она изо всех сил старается помочь Габриэлю в его улыбчивом усилии, но у нее не очень-то получается. Какое-то время они сидят молча, без улыбок, но и без слез.
– Вообще-то это не наш дом, – говорит она почти спокойно. – Мы из Сисака. Когда усташи стали всех убивать, мы убежали сюда. Нам сказали, что босняки не трогают цыган, которые мусульмане.
– Белые цыгане… – кивает Габриэль.
– Ага. Белые. Мы-то не белые, мы просто… Но папа решил, что надо идти сюда и сказать, что мы – белые. Потому что усташи резали всех: и белых, и любых.
– Это дом Алкалаев, – говорит Габриэль. В голове его снова затевается вьюга. Деревянные молотки стучат в висках.
– Ага… Нам сказали: занимайте любой свободный дом. Потому что они уже поубивали всех, кто не мусульманин. Всех, не только мужчин. И поэтому было много свободных домов. Мама сказала, что это нехорошо – занимать чужой дом. Но я думаю, что если бы хозяева знали, что мы не могли иначе, просто не выжили бы, то они бы нас не осудили. Правда?
– Правда… – слабо отзывается Габриэль. Комната плывет у него перед глазами.
– Ну вот… А потом они забрали отца и братьев. В солдаты, на войну. Это было два месяца назад. С тех пор мы их не видели. Где они?
– Твои отец и братья были храбрыми людьми, – говорит Габриэль, набрав воздуху.
Она подносит ко рту два сжатых кулака. Черные огромные зрачки над белыми костяшками пальцев.
– Не плачь, – говорит Габриэль твердо. – Это всего лишь смерть. Они отказались убивать, твой отец Симон и его два сына. Не каждую возможность выжить можно использовать. Даже когда она единственная. Я видел смерть твоего отца. Он умер достойным человеком, Энджи. Он просил меня рассказать тебе об этом. Теперь он лежит вместе с другими достойными людьми, Энджи. Когда все это кончится, обязательно сходи туда. Это недалеко. Деревня Крушице, на самой лесной опушке, в овраге…
– Нет… – шепчет она, глядя прямо перед собою сухими невидящими глазами. – Нет…
Вот и все, Симон. Ты должен быть доволен – там, где ты сейчас. Просьба твоя исполнена в точности… Собрав последние силы, Габо поднимается на ноги. Настала пора подумать и о себе, парень…
– Прощай, Энджи. Мне надо идти. Будь осторожна. Запри за мной дверь.
Словно не слыша его, она все так же сидит, уставившись в одну точку. Ничего… это пройдет… все проходит. Габриэль спускается в темную горницу, наощупь отодвигает засов. Холодная осенняя ночь встречает его как старого знакомого. Что, заждалась, разбойница? Вот он я, бери, загребай ледяными, скользкими, когтистыми лапами… Ну да, вот они где, вурдалаки…
Куда теперь? Как это все кончить, а, Габо? В какую сторону? Не разбирая дороги, он бредет наугад, натыкаясь на садовые деревья. Вот и ограда. Сесть, что ли, отдохнуть?
Он уже почти опускается на землю, но останавливает себя, запрещает: нет, здесь нельзя. Если ханджары найдут его во дворе, то непременно обшарят и дом. Так что надо перелезть наружу. Обязательно надо. Вот только – получится ли? Оградка невысокая, по пояс. Габриэль ложится на нее животом и переваливается на другую сторону, особо не заботясь о том, куда и как падает. Это теперь не важно. Теперь-то уже точно все дела закончены. Теперь он окончательно свободен. Осталось только решить: как и где? Странное умиротворение овладевает всем его существом. Хорошо-то как… не слышно ничего – ни пьяных ханджаров, ни стрельбы, и в голове все встало на свои места: ни тебе вихрей, ни тебе червяков, только яркий голубой туннель прямо перед глазами. Что это, Габо? – Да это же смерть, дурачок. А-а… ну конечно. Ну и славно. Ты-то думал, что придется еще куда-то тащиться, что-то решать, кашлять… А это, оказывается, вон как просто! Все, оказывается, уже решено: здесь и сейчас. Хорошо… Блаженно улыбаясь, он всматривается в голубой туннель, а потом перестает видеть и его.