Он еще зазвучит, твой забытый напев,
и простором прозреет дорога.
Облака в высоте и дожди на тропе
ожидают тебя за порогом.
И восстанут ветра, и зигзагом крутым
вспыхнут молнии в небе порожнем,
и овца и косуля расскажут, что ты
их погладил и путь свой продолжил.
Что ты легок и нищ, что твой город – не твой,
что ты падаешь ниц пред листвою
этой рощи простой, смехом женщины той
и ресницами длинными хвои.
(стихотворение положено на музыку комп. Нафтали Альтером)
Старинный вид – и тот в часы рожденья молод.
Стена небес пустых –
как крепостной раскат.
Ночь под серпом, окно и лунный город,
стоящий, как в пруду, в рыдании цикад.
И ты смотри туда, где кипарисной пикой
проколот месяц.
Над путями – свет.
Неужто это явь? – скажи, Господь великий, –
Дозволено ли мне свой прошептать привет?
Вода глядит на нас из-под озёрной кожи.
Деревья в серьгах,
красных и чудных.
Вовеки не избыть душе моей, о Боже,
печаль Твоих игрушек заводных.
1938
(стихотворение положено на музыку Меиром Ариэлем и еще многими другими)
В город голуби летят —
город крыльями увенчан —
на торговцев и солдат,
на ресницы томных женщин.
Дальний ветер из пустыни,
не зови нас, не мани —
вон, закат несет в корзине
вишен жаркие огни.
Вечер, вечер, град теней,
град воздушный, град бездонный.
Загляну в глаза коней
взглядом женщины влюбленной.
Град бездонный, безъязыкий,
ведь в конце, как ни крути,
как глаза перед владыкой,
закрываются пути.
Трубку старую набьём,
сядем там, где тени тают,
и состаримся вдвоём,
как ребенок засыпает.
Ветер бури и покоя,
ветер леса и жнивья…
Где же ты, присядь со мною,
муза вечная моя.
Где вы, прежние деньки,
лета яркие оттенки,
рынки, ярмарки, свистки,
платья, юбки и коленки.
В этой пыли карусельной
в песне грубого житья,
в этой замеси веселья,
смеха, грусти, забытья —
о, Вселенная! В те дни
как стремился я к познанью!
Маяков твоих огни
ждал, как мальчик на свиданье.
Что осталось? Звук свирели,
росы утренней звезды…
Ведь и мне они краснели —
те запретные плоды.
Ведь и я в своей судьбе,
на волнах крутых и частых,
слеп, катился по тебе
в городах твоих глазастых.
На тебе, как после взрыва —
я, растерзанный солдат, —
на колючке трат и срывов,
встреч и дружбы невпопад.
В город голуби летят —
дней моих полет и прочерк,
свет и камень, женский взгляд,
белый машущий платочек.
Водопаду ночи внемлю.
Бог богов, велик и свят,
на твою ложимся землю…
В город голуби летят.
1938
(стихотворение положено на музыку Нахче Хайманом)
Сочится розовым закат,
голубизной асфальт расцвечен,
и женские глаза блестят,
и дразнят подошедший вечер.
Цветут бутоны фонарей,
окрасив мир пахучим светом,
весна чем ближе тем пьяней –
ну как пропустишь пьянку эту?
Весна – девчонка, сорванец
махнула юбкой и умчалась,
меж наших дней, ночей, сердец
свою разбрасывая шалость.
Из суеты ночей и дней –
туда, где синие туманы,
где наши души в тишине
пасутся на траве дурманной.
А может быть, вон то такси
ее улыбка осветила…
Спаси, весна, и воскреси
все то, что не было и было.
Один, без друга и жены
я наблюдаю без стесненья,
как грудь вздымается луны
из-за соседнего строенья.
О, как я мал, ничтожен как,
но лоб высок, сознанье гулко,
когда я совершаю шаг
по звездной пыли переулка.
Закат по улице течет,
в туннель, где синь и темь, и площадь…
кто до конца ее дойдет,
заплачет от избытка мощи.
Сочится розовым закат,
голубизной асфальт расцвечен,
и женские глаза блестят,
и дразнят подошедший вечер.
(стихотворение положено на музыку комп. Йони Рехтером)
Вечер кровавого дня истёк
в криках расправы скорой…
Пал побеждённый царь на клинок,
горем оделись горы.
И всю ночь по стране из конца в конец,
скакуна обжигая плетью,
задыхаясь от скорби, спешил гонец –
вестник смерти и лихолетья.
Вечер кровавого дня истёк,
царь наш пал на клинок.
И уже под утро, к земле кренясь,
он увидел мать и родимый дом,
и упал пред нею – весь кровь и грязь,
изнывая смертным стыдом.
И когда, склонившись над ним, она
прошептала тихо: «Вставай, сынок»,
он, заплакав, сказал: «Решена война –
царь наш пал на клинок.
Мы проиграли, наш срок истёк,
царь наш пал на клинок».
И она отвечала: «Пусть кровь и пот
до коленей дойдут нам в огне, в золе,
но воспрянет, стократно силён, народ,
что разбит на своей земле.
А царю, чьё тело враги нашли,
уготован наследник его венка –
ведь вложил он в руку своей земли
рукоятку того клинка».
Голос матери дрогнул, рыданьем разбит,
но её услыхал Давид.
1945
(стихотворение положено на музыку комп. Мордехаем Зеирой)
Птичий свист, и зелёный луг,
и поля в золотой вуали,
и молчат на сто вёрст вокруг
все дороги мои и дали.
Дерева в росе на пути –
искры стали в стеклянной тверди…
Мне бы только смотреть, мне бы только идти –
даже после – и вместо – смерти.
(стихотворение положено на музыку Михой Шитритом)
Посмотри на мой город в туманном плаще.
Робким шёпотом осени шепчут бульвары.
В подворотнях, на стенах, на лицах вещей
Новых стран отпечаток старый.
Серый вечер расставил ворон на посты,
Багровеет фонарь на свинце непогоды,
Задыхается сквер, и гонимы кусты,
И часы тяжелы, как годы.
И – полётом – в мареве тьмы густом
Из провалов свода, из выси горней,
Из села, погруженного в бычий стон,
Из дождя в позолоте молний –
Встала буря!
Вдоль улиц – ее галоп.
Молчаливые, жмутся дома друг к другу.
Смех и рифмы мне овевают лоб –
Празднуй, буря – сестра, подруга!
Я стою, прижавшись к стене спиной,
Я смотрю, как буря терзает город,
Как бушует хаос её взрывной,
Как вздымается страшный молот.
Как трубит надо мною громовый рог,
Как играет сила в небесном стане!
Положи меня, Боже, на Свой порог,
Когда смертный мой час настанет.
А пока что мне дорог зеленый народ –
Строй лохматых кустов под оградой…
Пусть же кесарю кесарево идёт,
Ну а мы и яблоку рады.
Этот город открытым пространствам рад,
Молью прежних и новых годов не трачен.
Я исполнен дрожью его оград,
Я слезой его камня плачу.
Если б знал Ты, как бледен Твой путь сюда,
Как глаза Твоих стареньких бурь усталы,
Как со спичкой ищет в ночи звезда
Мира нашего шарик малый.
Твои руки и ласковы, и грубы.
Гром грохочет в теснинах зданий.
Хорошо мне шагать опечаткой судьбы
Между слов, имён и свиданий.
Если дикое время смахнуть, как слезу,
С городов, и газет, и открыток.
Где-то Красная Шапочка в светлом лесу
Собирает букет маргариток.
А за нею – корова и важный гусак,
Следом кот с костылём ковыляет,
И улыбка блестит в голубых небесах,
И мелодия детства играет.
И грядущие годы видны напролёт
И напрасны сомнения наши,
И свой палец большой увлечённо сосёт
Голый месяц в объятьях папаши.
Луг играет ресницами свежей травы,
Как девчонка в виду кавалера…
Но зажмурься на миг – вновь дороги кривы,
И темна непрозрачная сфера.
Дед со скрипкой и внуком ушли в темноту.
Вечер смолк. Ну скажи мне хоть слово, негромкий!
Я ведь вместе с камнями твоими расту,
я ведь знаю, как их откровения ломки.
Для миров наших камни – роса ресниц,
не смахнёшь, не утрёшь их платочком шелко́вым.
Над стихом, что пал перед ними ниц,
кружит ястреб неслышным словом.
Распахнём же глаза в эту ночь поскорей,
в глупость лёгких и мудрость веских.
В наши жизни глядит седина матерей
и молчанье бездетных детских.
Выйдем в бледный, забытый простор пути,
в дрожь и музыку облачной вертикали,
где наверх назначено нам идти
в этот ласковый сумрак дали.
Знать, что цели верны,
что колодцы полны,
что готовы сыны к одеянию воли,
хоть пока наш росток,
скромен, мал и убог,
в стороне от дорог еле виден на поле.
Нет ему ни знамён, ни чудесных химер,
над его колыбелью лишь вдовье молчанье,
лишь неласковых братьев угрюмый пример,
лишь осенних сердец увяданье.
Но исполнено светом его рождество,
в суете и покое – он с нами.
Губы жёстких порогов улыбку его
побивают толпы ступнями.
1938
1.
Вот вечер загасил пожар осенних свеч,
Посеребрил уста и кубки опорожнил.
К нему привязан я, как к часовому меч,
К нему вернусь, как путь – к отцу богов дорожных.
Колодцам шлёт луна серебряную высь,
Закат, рыча, ползёт, глотая континенты…
О, мой подлунный мир, – в тебя как ни глядись,
Вовек не разберёшь, какой ты и зачем ты.
Вовек не распознать твоих раскрытых глаз,
При встрече ты молчишь – ни слова, ни привета,
Лишь в сумраке долин, как скромный козопас,
Пасёшь свои стада закатов и рассветов.
Нам внятно время слов – хуленья и похвал,
Но как отыщешь толк, когда не знаешь, чей ты?
Взгляни, Творец миров, как корчится металл,
Не выдержав Твоей непостижимой флейты.
Померкла прежних дней волшебная звезда –
По рельсовым путям среди пожаров новых,
Как зайцы, очумев, несутся поезда,
Спасаясь от ветров и от лесов сосновых.
Вот летняя роса на ржавчине мостов,
На тяжких лбах машин, чьи рычаги устали.
Но слышится и в них железной скрипки стон,
Протяжный, древний плач порабощённой стали.
2.
Вечерний Божий мир в кольце своих потех,
В душе своих имён, простой и вдохновенной,
Перед лицом домов, забывших прежний смех,
Ты научил меня спокойствию Вселенной.
Зачем Ты бросил нас в невежестве пустом?
В огне Твоих садов не видно доброй вести…
Лишь вечер иногда придёт хромым шутом
Лупить в свой барабан в гуляющем предместье.
Лишь где-то кто-нибудь от денег и услад,
От хлеба горького, лишённого молитвы,
К Тебе поднимет близорукий взгляд,
Как лев дряхлеющий – на запах прошлой битвы.
Ответь ему, услышь сиротский зов,
Прости ему грехов нагроможденье…
Ты – дар цветения земель, морей, лесов –
Даруй же и глупцу заветное спасенье.
Мой путь открыт, летит поверх мостов…
Хотя пока на нём совсем другие лики,
Когда придёшь за мной, увидишь: внук готов
Ягнёнком быть в Твоих стадах великих.
1938
(стихотворение положено на музыку комп. Нахче Хайманом)
Ни праздничных шествий, ни пышных словес,
лишь стёкла горят нам кострами геенны,
лишь белая козочка
близких небес
жуёт наших крыш черепичное сено.
Объятия улиц огня горячей,
их игры нежны и томительно грубы,
и тянутся к ждущей груди кирпичей
садов воспалённые губы.
Львиный рокот толпы,
голос загнанной флейты…
Я на рыночном мощном плече восстаю –
Боже, в граде греха и сильней, и милей Ты,
брось его на арену мою!
На губах наших дряблых – ухмылок понос,
шаг стреножен, в домах одиноки постели.
Мы пустыню времён Твоих знаем насквозь,
мы давно в ней
собаку съели.
Но, когда Ты протянешь цветок нашим душам,
кто откликнется млечной Твоей заре?
Мы заспали сердца, как младенца, в подушках,
мы ослепли,
как крот в норе.
Если вдруг пошлёшь в этот тёмный дол
гостью-счастье, к нашей отраде,
что ей скажем? И что поставим на стол?
И куда,
и куда усадим?
Всемогущий!
Слаб наших крыш хребет –
он привычен к ночи стенаний,
но не надо слать нам Твой вечный свет:
вмиг обрушатся стены зданий.
1938
Эта ночь. Эти стены. Кричи – не кричи –
Не услышат. Безмолвие с тишиной
Друг на друга грудью идут войной.
Робкий трепет огарочка сальной свечи.
Лишь жестокость, как ветер холодных широт
Здесь плывёт вдоль забора в промасленный смог,
И ласкает платформ задубевший живот,
И качает мосты – колыбели дорог.
Тень прошла и исчезла в окрестных дворах,
Но остался и жив еще шёпот шагов.
Не забудь, не забудь, мироздания прах,
Человечьих следов, человечьих следов.
Эта ночь. Этих сжавшихся стен кирпичи.
Возбуждённый вопрос, равнодушный ответ.
Виноватой улыбки угаснувший свет.
Жизнь и смерть этой маленькой сальной свечи.
Лунный воск наползает, как смертный покров,
На окно, на глаза, на пустынный квартал,
На базар параличный в зажиме тисков
Проржавевшего голема рельсов и шпал.
Когда не виден ты, мой друг,
лицо твоё подвластно тленью;
бесследно, как медведь на льду,
стираются черты и тени.
И ты укладываешь их
в подушку или прочь, за стены
плывёшь, выпрастывая лик
в окно, в ночной туман вселенной.
В стекле дрожит Сиван, безмерна тишина,
и улица – кошмар дозорного на башне.
Над городом висит, окаменев, луна,
ни ветра, ни следа от суеты всегдашней.
Полночных площадей молчание растёт
и высится, крутя сверкающие нимбы.
Прими и ты, мой друг, его безмолвный счёт –
нет никого, мой друг, кто не смирился с ним бы.
Мертво твоё лицо в мерцании окна,
мертво твоё лицо в белесой маске ночи,
как будто по нему провесила луна
дорогу дальних снов, пустыню одиночеств.
И хоть в твоём зрачке – чужое торжество,
и крепко стиснут рот, и сердце страхом ноет,
ты полон до краёв величием Его –
величием миров под каменной луною.
(стихотворение положено на музыку, комп. Идо Гонен)
Я ещё приду под любимый кров,
положу тебе руки на плечи
и скажу много-много хороших слов –
они есть ещё
в нашей речи.
В твоих окнах не виден вечерний свет,
сиротлив холодный очаг.
Без тебя растранжирил я столько лет,
в барабанной пыли зачах.
Лишь внезапно в памяти, как в ночи,
проступают твои черты…
Сердце стукнет и спрячется, и молчит…
И молчание это – ты.
(стихотворение положено на музыку, комп. Йонатан Бар-Гиора)
Ночь закоптила своё стекло,
Смолкли базара склоки.
Небо забрало свечу и ушло
В город другой, далёкий.
Звук пронёсся дорогой пустой и угас
Эхом дневного света.
Сколько мощи в словах, что остались без нас,
Без присмотра и без ответа!
Сколько силы в безудержной их волне,
Как прекрасны они и новы!
Твоё сердце, отброшенное к стене,
Не забудет их плен ледовый.
И было: побледнел восток,
и встал над городом в отвес –
над ульем улиц и лотков –
зелёный паводок небес.
И тротуары вышли течь,
шепча и бормоча всерьёз
в щемящей паутине встреч,
улыбок, возгласов и слёз.
Нет, не гаси вчерашний свет,
его целительную ложь –
любви, наверное, там нет,
но вечер… вечер был хорош.
Он здесь пока что, у дверей,
в короне облачных венцов,
сажает в гнёзда фонарей
пушистых жёлтеньких птенцов.
(стихотворение положено на музыку, комп. Идо Гонен,
а также Цвикой Пиком, и многими другими музыкантами)
Стих едва ковыляет – костыль да сума,
Ну а ты до бесстыдства красива…
Позови – я сойду, как с крылечка, с ума,
К этим праздничным светлым нивам.
К этим солнечным стенам моей тропы,
К беззакатным огням светила,
И к молитве, чтоб стала моею ты,
Чтобы память тебя забыла.
Моя жизнь – лодчонка в твоём шторму,
Голос – лучик в твоём кристалле.
Чем я тягу эту к тебе уйму –
Тягу рук – к раскалённой стали?
Здесь в углах шуршит тишины бурав,
Здесь молчанье за дверью жутко.
Здесь бегут, с собой в чемодан собрав,
Как бельё, обломки рассудка.
Здесь твой образ, ласков и вновь суров,
То поднимет, то обескрылит,
Словно флейта давних, других миров,
Нотой бьющая в грудь навылет.
Если Бог позволит мне превозмочь
Хоть на сутки твои вериги,
Расскажу, как тяжко учить всю ночь
Твоё имя в Господней книге.
Слышишь, ветер рвётся в окно твоё,
Гость дорогу шагами мерит.
Погаси огонь, отложи шитьё –
Я снаружи, у самой двери.
Ты уснёшь, я войду, как неслышный тать,
Сяду на пол в укромной тени,
Чтобы стоптанным шлёпанцем молча ждать
Госпожи своей пробужденье.
Бог пройдёт, и два сна из породы морок
Он оставит гореть на рассвете,
И, подняв тебя на руки, в мой чертог
Приведут тебя стражи эти.
(стихотворение частично положено на музыку,
комп. Нахче Хайман, исп. Эдна Горен,
а здесь его читает Йоси Банай)
1
К движению дерев равнина равнодушна.
Ночь, станция, простор и темень по кустам.
Скамьи в росе, и палисад, и груши,
И смутный взгляд вослед нечастым поездам.
И кажется, тепло вовеки не остынет –
Ну, разве лишь когда, протяжен и жесток,
Как павших башен стон, как плач отца о сыне,
Взовьётся поездной отчаянный свисток.
Но вот смолкает всё. Шаги. Щелчок засова.
Выходит сонный страж и щурится во тьму,
Пытаясь разобрать в её дыму багровом
Число таких ночей, отпущенных ему.
2
Прогромыхал состав, стальной тяжёлый голем,
А в комнате твоей – уютный рыжий кот
И тени облаков, собравшихся над полем,
Хранящих плач в горсти бугристых кулаков.
Тропа в густой траве твои шаги измерит,
Спокойная, как смерть, бесценная, как жизнь,
Прими же этот стих, скребущийся у двери,
Введи его в свой дом, согрей и уложи.
Здесь лето глаз твоих, роса лугов и счастья,
Здесь в трепете кустов горит сердечный пыл,
Здесь даже если ночь слепа от тёмной страсти,
Видны ресницы дня в мерцании светил.
3
Ночь – время тишины, отравленной и шаткой.
Выносят небеса поклажу темноты.
Серп месяца лежит, как дамская перчатка,
Забытая в чаду вокзальной суеты.
Ночь – время тишины и онеменья тела.
Ладонь рассвета щёк касается слегка.
Ночь – время тишины вагонов запустелых
На ржавчине путей глухого тупика.
Так встань же пред лицом холодного простора,
Вдохни тугую мощь его свобод и пут –
Они всегда с тобой, готовы к разговору,
И даже здесь, в глуши, к стене тебя прижмут.
Если ночью заплачешь горько,
я сгорю, чтобы тьма слетела.
Если вздрогнешь холодной зорькой,
всё тепло я отдам из тела.
Если скажешь плясать, на ноты
я порву своё сердце – слушай!
Если будет к дарам охота,
подарю свою жизнь и душу.
А захочешь вина и хлеба,
я из дома отправлюсь нищим
и продам оба глаза небу,
чтоб купить и вино, и пищу.
Но когда ты с другим, не с нами,
будешь смехом звенеть знакомым,
вспыхнет ревность моя, как пламя,
и сожжёт тебя вместе с домом.
Вечер в ночь кочует, к подножью гор,
час разлуки, ты свят и кроток!
На порог взойти – словно в сонный створ,
женской песне – упасть в воротах.
На краю небес – одинокий ствол,
тает звук, не прожив и метра,
и довольно миру трёх слов всего –
лишь простора, полей и ветра.
Нет пока перед нами фрегатов враждебного флота,
Королевские пушки еще не доплыли сюда,
Но уже развернули дорожные беды охоту
На гонимые бурей убогие наши суда.
Съеден плесенью хлеб, и подмокшие крупы побиты,
И вода даже горше, чем горькое наше житьё…
Потому что гонители, прежде чем выйти открыто,
Отравляют гонимым и жизнь, и еду, и питьё.
В наших космах парша, а на шее экземы цветенье,
Словно телу противно живущее в нём существо,
Потому что когда тщетно ищет гонимый спасенья,
Даже кожа и волосы гонят на гибель его.
Даже ворот рубахи нацелен на смерть и удушье,
Даже куртка царапает грудь, как заправский палач.
Нет, еще не ползут на борта абордажные крючья,
Но уже поднимаются в горле проклятья и плач.
А когда темноты беспросветное адское пламя,
Наползает на море, как пасть без границ и концов,
Одинокий фонарь начинает болтаться над нами,
Чтоб, разбившись, спалить деревянный корабль беглецов.
День был сер и погода капризна.
Он сошел на причал с корабля.
И ждала на причале Отчизна
в виде «виллиса» и патруля.
Его имя печатью прижала,
его вещи швырнула в мешок,
и присягой ужасной связала,
чтобы он передумать не мог.
Он усердно стрелял и гранату
по команде швырял далеко.
Но мы знали: без дома и брата
подниматься на штурм нелегко.
Ему выдать Страна не успела
ни друзей, ни угла, ни земли –
без которых мы все, как без тела,
и помыслить себя не могли.
Только новую жизнь – что осталось –
от нее получил он в строю.
Но и эту ничтожную малость
он вернул ей в вечернем бою.
(стихотворение положено на музыку комп. Шем-Товом Леви)
Кто помянет тебя, Элифелет?
Ты ведь не был персоной большой.
Еще с ранних годов, с колыбели
ты считался пропащей душой.
Как заметил сосед сердобольный,
этот фрукт ни на что не похож:
Элифелет – мальчишка безвольный,
нет характера в нем ни на грош.
Он не хваткий совсем и не прыткий,
а обидят – не просит суда,
лишь глядит со смущённой улыбкой –
отчего, и зачем, и куда?
Только кажется всем, что вокруг
звуки песни рождаются вдруг.
Без зачем и без почему,
без откуда, и как, и за сколько,
без кого, и куда, и кому,
без когда, и почём, и постольку…
Тянет флейта мелодии нить,
и, как мельница, скрипочка мелет:
«Как тебе, простаку, объяснить…
ну и дурень же ты, Элифелет…»
Ночь была от стрельбы полосата.
Знали мы, прижимаясь к земле,
что поблизости гибнут ребята,
что патроны у них на нуле.
Элифелет сказал: «Хорошо ли
оставлять без защиты солдат?»
и поскольку был парень без воли,
он пополз к ним сквозь огненный ад.
А потом, до крови обожжённый,
в предрассветном туманном дыму
он лежал, улыбаясь смущённо, –
отчего, и зачем, и кому?
И казалось нам всем, что вокруг
звуки песни рождаются вдруг.
Без зачем и без почему,
без откуда, и как, и за сколько,
без кого, и куда, и кому,
без когда, и почём, и постольку…
Тянет флейта мелодии нить,
и, как мельница, скрипочка мелет:
«Как тебе, простаку, объяснить…
ну и дурень же ты, Элифелет…»
Ну а ночью архангел спустился –
Гавриэль в старой каске стальной
и над парнем молчащим склонился,
как цветок над ушедшей весной.
Он сказал: «Элифелет, братишка,
может, здесь ты и был нехорош,
но у нас наверху ты сгодишься,
хоть и нет в тебе воли на грош».
И теперь эту песню-балладу
без начала, конца и следа
мы поем и не знаем, как надо,
почему, для кого и когда…
Нам лишь кажется, будто вокруг
звуки сами рождаются вдруг…
(стихотворение положено на музыку комп. Сашей Арговым)
От греческих и римских берегов
Шли корабли. На них из темноты
Смотрело племя вечных бедняков,
Дозором стоя у морской черты.
Канат, винтовка, твёрдая рука –
Юнцы других, невиданных мастей:
Проворнее оленьего прыжка,
Упорнее бульдожьих челюстей.
И если песня высечет искру
Гранитом по оскаленной скале,
Увидит море времени игру
На голой, битой волнами земле.
Увидит радость с болью пополам,
Бойцов, радиста, ветер, бурю, тьму…
И кажется, они доныне там –
Готовые, как прежде, ко всему.
Эллады берег бухтами изрыт –
Рай для купцов и дом отбросу и отрепью,
Укрытие гребных и парусных корыт,
Связавших древний мир одной торговой цепью.
Безвестных островов лагуны и кусты –
Затерянный приют изгнанника и вора.
Французский порт в чаду базарной суеты
Под взорами мадонн ближайшего собора.
Меж скал и в кабаках приморских городов,
Не брезгуя винцом бандитского народа,
Мы закупали флот едва живых судов,
Чтоб сотворить из них оружие исхода.
Бойкотом, как кнутом, нас гнали на убой –
Погибнуть от меча, от пули, от удушья.
Гуманный сытый мир, довольный сам собой,
К нам спину повернул и запечатал уши.
Так славься же, морской прижимистый народ –
Бандиты, шкипера, торговцы, шоферюги –
Весь этот пёстрый сплав, весь этот ушлый сброд,
Что сторговал нам жизнь на палубе фелюги.
В небе бесятся тучи, ревет ураган.
Дело сделано, мачта им в глотку!
Поднимай, капитан, поскорее стакан,
За свою немудрящую лодку.
Этот путь, капитан, как и ты, безымян,
И у Ллойда отмечен едва ли.
Но на картах истории он осиян
Блеском мужества, светом печали.
Этот маленький, бедный, занюханный флот
Воспоют и стихи, и романы,
А тебе позавидуют, мой мореход,
Всех земель и морей капитаны.
Наших славных парней ты видал, капитан –
Да святятся их сильные плечи,
Что несли свой народ через ночь и туман
К берегам заповеданной встречи.
Так давай же скорей поднимай, капитан!
За ветра, за опасные галсы!
За твой маленький флот, за прибрежный туман!
И за тех, кто еще не добрался!
За ребят, обманувших британский корвет
В темноте, без огней и компаса,
Мимо рифов и скал, среди мин и торпед,
Протащивших худые баркасы.
День придет, и в углу своего кабака,
Над бутылочкой кьянти балдея,
Ты задумчиво сплюнешь ошмет табака,
Улыбнешься и скажешь: «Старею!
Повидал я немало и выжил, не стух,
Но запомнил – о, Санта Мария!
Как я вымок тогда, словно глупый петух,
В темноте у камней Нагарии.»
Мы ж расскажем тебе, что победа – у нас,
Дело сделано, мачта им в глотку!
Дело сделано теми, кто с морем борясь,
Принимали груженую лодку.
Усмехнешься: «Конечно, таких не возьмешь
Ни огнем, ни водой, ни эсминцем!»
И такую соленую шутку ввернешь,
Что портовый кабак задымится.
Будет так, а пока – поднимай, капитан!
За ветра, за опасные галсы!
За твой маленький флот, за прибрежный туман!
И за тех, кто еще не добрался!
(это стихотворение переведено совместно с Довом Конторером)
Ты меня положила под чьей-то стеной.
Весь в морщинках, я тихо глядел,
как глядят из колодца, как смотрит больной,
чтоб понять состояние дел.
Я смотрел на тебя снизу вверх, как больной,
и луна поднимала свечу надо мной.
Но затем той же ночью, до первых лучей
я поднялся, и встал на тропе,
и пришел к тебе тенью, как тени мячей
возвращаются к бьющей стопе.
Я к тебе прикатился, как тени мячей,
чтоб повиснуть на шее петли горячей.
Ты сорвала меня и отбросила прочь,
как пиявку, как мерзостный гной,
но я снова вернулся, и каждую ночь
ты отныне проводишь со мной.
Я вернулся, ты слышишь? И каждая ночь
будет гнётом, который нельзя превозмочь.
Сны твои для меня – как открытый дворец,
как луга заповедной травы,
потому что натянуты связи сердец
крепче нитей тугой тетивы.
Эту вечную связь двух несчастных сердец
может силой порвать лишь великий Творец.
Но пока Он не снимет печати огня
с наших душ, моя бедная мать,
я останусь с тобой до последнего дня,
не надейся – меня не сломать.
Я останусь с тобой до последнего дня –
глухо заперты двери, и ключ у меня.
А когда ты померкнешь, усохнешь лицом,
вся в морщинках, как некогда я,
я тебя спеленаю двухдневным птенцом,
чтоб лежала, как некогда я.
Чтоб лежала у ног беззащитным птенцом,
беззащитным безмозглым птенцом.
Я тебя положу под знакомой стеной.
чтоб глядела, как сам я глядел,
как глядят из колодца, как смотрит больной,
чтоб понять состояние дел.
Будешь просто смотреть снизу вверх, как больной,
на луну над тобой, на луну надо мной.
(стихотворение положено на музыку комп. Йосефом Саригом)
Ты во мне гремишь, как неумолчный гимн,
ты сильней замков и стен отвесных круче.
Я в твоём саду потерян и раним,
страсть к тебе кружит меня, пьянит и мучит.
Песням и стихам лишь ты судья и жрица,
ты всегда нова, изменчива, как дым.
В час, когда закат по улице струится,
положи меня к ногам своим.
Не зови других – других тебе не надо,
буду жить один в стране твоей мечты.
Не прошу себе ни славы, ни награды,
лишь одна мольба в душе моей – лишь ты.
До границ печали, до ночного края,
в городах стальных, холодных и пустых,
мне велел Создатель для тебя, родная,
раздобыть миндаль, конфеты и цветы.
Вот моя душа, как пойманная птица,
спит в твоей руке и неподвластна мне.
Не давай же ей туманиться-томиться
без высоких звёзд, что светятся вовне.
Там горит луна, как поцелуй кокетки,
на челе небес, в божественном дому.
Верба, как платок, свою уронит ветку –
подойду, склонюсь и подниму.
Знаю, что однажды, оглушён, окрашен
болью и огнём неоновых зарниц,
брошусь на асфальт спасать улыбку нашу
в месиве людей, домов и колесниц.
(стихотворение положено на музыку комп. Наоми Шемер)
Слезы наших идущих на смерть детей
мировых не обрушили сводов.
Потому что любовью и волей своей
Ты избрал нас из всех народов.
Ты избрал нас из прочих – на брит и обет –
из огромного пестрого стада.
Оттого даже дети, по малости лет,
знали точно и твердо: спасения нет,
и просили у мамы, идущей вслед:
не смотри, не смотри, не надо…
Плаха сыто стонала, журчал кровосток,
и отец христианнейший в Риме
не спешил на подмогу с заступным крестом,
чтоб хоть день постоять рядом с ними.
Чтоб хоть день постоять под ножом мясника –
как стоят наши дети века и века.
В подземельях спасали от бомб и воров
побрякушки, скульптуры, полотна…
Но тускнеющий взгляд наших мертвых голов
не тревожил музейные окна.
Не смотри на нас, мама, – на ямы и рвы,
на весь мир этот, ставший погостом…
Мы – солдаты одной непрерывной войны.
Мы малы, но не возрастом – ростом.
Ну, а Ты… – Ты, чья воля, и мощь, и стать –
Бог отцов наших, страшный и милый,
Ты избрал нас из прочих народов – стать
мертвецами на адских вилах.
Только Ты сможешь всю нашу кровь собрать
ведь другим это – не под силу.
Можешь нюхать ее, как свои духи,
можешь пить ее, добрый Боже…
Но сначала в ней убийц утопи.
А потом равнодушных – тоже.
1942
Ночной привал. Под ропот слов, игры и брани
Растущий в скрежете железа и свинца,
Как лагерь прадедов, восставший из преданий,
Как место воинов, не прячущих лица
При виде крови человека и Творца.
Здесь стройка ширится, суетна и поспешна,
Здесь главное – успеть и главное – скорей.
Здесь город временный встает во тьме кромешной,
Ночной привал, бивак без крыш и без дверей,
Открытый небесам и будущей заре.
Штаны в заплатах на коленях запылённых,
Рубахи, сапоги, сержанты, повара
И вечный балагур на ящике патронном,
Дарящий смех друзьям, сидящим у костра, –
Ковёрный в шапито небесного шатра.
И первой страже вдруг явился этот призрак –
Как мул, стреноженный на берегу, как тень,
Как символ дней войны, полей кровавой тризны,
С поклажей бед, тревог, сомнений и потерь,
В их беззаконной и бесстыдной наготе.
И вместе с наготой столь многих одиночеств –
Чужих среди чужих, звезды вблизи звезды –
Внезапное родство и братство этой ночи,
Связавшей нас узлом одной на всех беды,
Поверх привычных дрязг базарной ерунды.
В ней есть печать времён, есть лозунги и фразы,
Которые чужды стилистике поэм,
Но лишь простой мотив корявого рассказа,
Без цацек и конфет, орнаментов и схем –
Кричащих красок грай, не сдержанный ничем.
Горланит о любви, как водится, сначала,
О долге, о боях, о доблести парней…
Особо не держась канона и хорала,
Заботясь лишь о том, чтоб громче и слышней,
Чтоб громче, и надрывней, и сильней.
Ночной привал, ночь тягостной обузы,
Ночь торопливых дел, вне времени и сна,
Ночь, где рождаются товарищества узы,
На чьих узлах потом завяжется Страна,
Ночь батальона, ночь цепочки и звена.
Ночь и война. Её оскал, её личина.
Приблудной песни стон, пространство и звезда…
На много лет вперёд взведённая пружина
Оставленного нам горячего следа,
Чтоб помнились добром недобрые года.
Всё это – тьма смертей, и возрожденья блики,
И веянье весны, и всполохи зарниц –
Взовьётся к небесам и оборвётся в крике
Бойцов на рубежах пылающих границ,
Бойцов, бегущих в бой и падающих ниц.
(стихотворение положено на музыку комп. Яир Розенблюм)
Где ты, Михаль? Вот-вот защёлкнется замок,
И больше не бывать ни счастью, ни покою…
Возьми свечу, Михаль, и выйди на порог.
Дай света мне, Михаль, – до поглощенья тьмою.
Нет, Михаэль, врата открыты, как всегда,
И на пороге – я, как в прошлые года.
Пусть ночь слепа от слёз, и счастье за горами,
Но сны светлее дня, и нету тьмы меж нами.
Где ты, Михаль? Едва нащупывая шаг,
Я наугад брожу, как в хаосе безводном.
Раздроблена спина, отрублена душа,
Лишь голос твой звучит призывом путеводным.
Нет, Михаэль, родной, не бойся слепоты,
Сквозь прах твои глаза горят из пустоты.
И тянутся ко мне прозрачные ладони
Навылет, сквозь лицо, в голубизне бездонной.
Где ты, Михаль? В руке больших и малых склок
Мы были лишь ножом – безжалостным, смертельным…
Любимая, Михаль! Нацеленный клинок
От сердца отведи качаньем колыбельным.
Ох, Михаэль… Тебе я рождена внимать…
Во мне поёт жена, и горько плачет мать.
Не для ножей сыны, не для кровавой цели,
А чтоб защитой быть младенцу в колыбели.
Где ты, Михаль? Где я? Перед войной, тогда,
Я обещал тебе вернуться к выходному…
С тех пор прошли, Михаль, немалые года,
Но нет пути, Михаль, к покинутому дому.
Ах, Михаэль, твоё лицо передо мной,
Как будто бы вчера был этот выходной.
Жива любовь. И хоть темны дороги наши,
Ни капли не пролью из этой полной чаши.
Где ты, Михаль? Скажи, что́ в горнице твоей,
Чтоб мог спокойно я смешаться с прахом старым –
Там песни жениха или приют скорбей?
Что голос твой поёт под перезвон кифары?
Нет, Михаэль, родной… Мой дом примерно тих.
Не плачет в нём вдова, не празднует жених.
И голос мой звучит меж зыбкими тенями –
Ведь я с тобой лежу, бок о бок, под камнями.
(стихотворение положено на музыку комп. Яир Розенблюм)
Над рекою висеть назначено мне.
Если битва вблизи случится –
пусть гонимый мчит по моей спине,
пусть гонитель за ним промчится.
Мне ведь, в общем, разницы никакой,
кто, куда и зачем бежит над рекой.
Но когда гонитель придёт назад,
дав кровавым клинкам свободу,
и с улыбкой скажет: «Спасибо, брат!»,
я от тяжести рухну в воду.
1957
Вот он я, Божий раб, – так горшечник сказал. –
Я нашёл и размял влажной глины комок
и сработал сосуд, и всю ночь обжигал,
чтобы ношу любую он выдержать мог.
Чтобы злато хранил, чтобы масло ласкал,
чтобы буйство вина заключил под замок,
чтобы стал им стеною и крепостью стал,
чтобы форму придал им, надежду и срок.
Он всего лишь сосуд, не достойный похвал,
он не суть и не смысл – он всего лишь горшок.
Но лишь он донесёт сквозь века и астрал,
что когда-то здесь был королевский чертог.
1957
Нет, не из праха ты сотворён,
не слеплен из мёртвой глины –
твоя основа – тот батальон,
погибший в огне долины.
Из них ты собран – из тех парней,
что ушли на войну и остались в ней.
Так наверно сам Творец захотел:
души выживших к продолженью
Он берёт из павших горячих тел
на кровавых полях сражений.
Оттого наш каждый мельчайший штрих
взят, одолжен, украден, отнят у них.
Тот, чью вечную душу ты одолжил,
не вернётся к родному дому:
он живёт в тебе, как когда-то жил
в нём другой – как должник другому.
А придёт твоя очередь выйти в бой –
все они незримо пойдут с тобой.
В каждом крике – шёпот невнятный их,
в каждом ритме – сердец биенье.
Как ступени лестниц твоих крутых,
их предплечья, ступни, колени.
Даже если речи их не слышны,
это голос неба, земли, Страны.
Ты смеёшься – знай: этот смех не твой.
Ты молчишь – не твоё молчанье.
Но отторгнешь их – и весь мир живой
омертвеет во тьме начальной.
Откажись от них – и лишь смертный страх
будет гнать тебя на чужих ветрах.
Ваш святой союз не скреплён судом,
но важней всех судов на свете.
Измени ему – сразу рухнет дом,
город, улица, имя, дети.
Всё, что сердцу близко, в чём смысл и прок,
основанье жизни, добра залог.
Видно, в этом воля судеб и дней,
чтоб живые на свете белом
и ребята, павшие на войне,
сочетались единым телом.
Как чужой и близкий, как лёд и пламя,
Как живой и мёртвый, как хлеб и знамя.
1957
Храни себя, моё дитя, себя храни.
Храни свой разум, свой покой, своё горенье
от шатких стен, от ветхой крыши, от резни,
от темноты, от слепоты, от наводненья.
Храни себя, дитя, от лезвий и печей,
от мнимых братьев и далёких чужеродцев,
от равнодушных и заманчивых речей,
от жара пламени и холода колодцев.
Спустилась мгла. Мужи не знают, где народ.
Народ не знает, где теперь мужи и жёны.
По переулкам тёплый вечер соберёт
букеты смеха, полушёпота и стонов.
Гуляет небо рука об руку с волной,
закат прощается и зажигает свечи,
и флаги плещут, заливаясь новой речью, –
смотри, вот люди, и вино, и хлеб земной.
Смотри, родная, летний вечер за окном –
всего лишь летний вечер дремлющей страны,
он дышит милостью, прощеньем и теплом,
в нём нет ни страха, ни смятенья, ни вины.
В нём только запахи субботы и свечей –
они горят, они останутся на страже,
когда дремота тихо смежит веки наши, –
всего лишь летний вечер – общий и ничей.
На лике улицы мерцают свет и тень,
сбежали птицы в дальний северный простор;
зимой, ты знаешь, дом до самых задних стен
дрожит от славных птичьих праздников и ссор.
А летом тих бульвар, ни гвалта нет, ни драк –
жаровни, фонари – и между ними мрак.
За ржавчиной оград, чужих больниц чужей,
спит море. По нему, огромен и суров,
приходит мрак, в подсвет реклам и фонарей,
приходит мрак, в подсвет углей и наших слов.
Храни себя, моё дитя, храни мечту,
храни свой разум, свой покой, своё терпенье,
храни свой дух, свою любовь и красоту,
души и сердца красоту и вдохновенье.
Скиталец-ветер стукнул рамой для потехи,
но ты застыла вдруг – тебе не до потех.
Скажи, откуда этот страх в обычном смехе,
и почему похож на судорогу смех?
Скажи, зачем враждой и горем мир сочится,
в кольце стихий, как в безнадёжном тупике?
Скажи, зачем ты бьешься пойманною птицей
в его безжалостной палаческой руке?
Скажи, зачем, ломая крылья и мечты,
ты рвёшься прочь из повседневной маяты?
Скажи, зачем твой плач беззвучный безотраден?
И кто, скажи, дитя, тебя уверил в том,
что жизнь дана нам не познанья ради,
а чтоб отчаяться, с ума сойти гуртом?
Скажи, когда и кто открыл тебе секрет,
что нету смысла, и спасенья нет?
Вокруг тебя не счесть угроз, моя родная,
они кишат, как вши, как жадная толпа…
Но не от них, дитя, душа твоя страдает –
в самой душе, в её садах любви и рая,
таится тёмный страх, как адова стопа.
Он кровью сердца жив, он ждёт и призывает.
Храни себя, моё дитя, от этой мглы,
храни свой разум, свой покой, своё участье.
Крупинкой малой по обычаю пчелы
ищи свой мёд в своих слезах, в своём ненастье,
ищи свой мёд в юдоли грязи и золы.
Взгляни: вот вечер тихо ходит по земле,
сменяя небеса, как скатерть на столе.
Храни себя хотя б для вечера. Он – благо,
чей смысл ещё сокрыт в кипенье беготни…
Но видишь: ветерок, повеса и бродяга,
коснулся плеч твоих – не надевай брони.
Над городом луна плывёт победным флагом.
Храни себя, моё дитя, себя храни.
1965
И сказал сатана:
«Как мне справиться с этим героем?
Он отважен, могуч
и всегда снаряжён перед боем…
Нет, болезни ему не пошлю,
не наполню бессилием тело,
обойдусь без сетей и цепей,
не сломаю доспехи и стрелы…
Лишь заставлю забыть правоту –
правоту его правого дела».
Так сказал он, и небо
пролило бессильные слёзы,
когда встал сатана
к исполненью ужасной угрозы.
1970
I. Дорога на Но-Амон
1
Но-Амон, упадут во прахе
бастионы железных врат.
Десять казней в огне и страхе
превратят твои ночи в ад.
Но-Амон, ни дворцы, ни кущи
не укроют детей и жён,
и спасенья искать бегущий
упадет, на бегу сражён.
Содрогнёшься ты, царский город,
весь – расплата, разбой, разор –
от чертога до чёрствых корок,
от короны до скорбных нор.
Средь стихов, позабытых ныне,
средь пророков, царей, имён,
как далёкий пожар в пустыне,
ты мерцаешь во тьме времён.
Наказаньем, грехом, несчастьем
ты по-прежнему свеж и нов –
весь в обиде, крови и страсти
у истока судеб и слов.
2
Ты – пример городам и весям
в их суетной пустой гульбе –
поколения глупой спеси
вспоминают себя в тебе.
Провозвестник чумы ползучей,
что не знает границ и вех,
ты всемирной громовой тучей
призываешь к ответу всех.
И вождей бунтовской измены,
и предавший вождей народ –
всех их факел одной геенны
пожирает за родом род.
И выходят пророки звона,
проповедники всех мастей,
чтоб добавить в пожар Амона
мелкий хворост своих страстей.
А за ними – собратом кровным –
низкопробье, кистень, погром –
затоптать без вины виновных
и в нору улизнуть с добром.
И публично, под звон победный
сжечь законы, как жалкий тлен,
балаганных петрушек бредни
в каждый мозг вколотив взамен.
Ты горишь, словно ночь огневая,
Но-Амон, – вездесущ, столиц, –
и твой пепел летит, взмывая
вместе с пеплом земных столиц.
3
Малой мышью, в норе и соре,
я взираю на твой пожар,
где над первенцем мёртвым горе
режет сердце острей ножа.
Но-Амон, облачённый тенью!
Этот страшный отцовский вой,
как цветок из садов забвенья,
я возьму, унесу с собой.
Он немного подсох с той ночи,
но по-прежнему жив и свеж…
Слишком многим пришлось – сыночек! –
оросить его кровью вежд.
Свят кинжал неподсудной воли,
чей клинок неизменно ал…
Но в крови – как крупицы соли –
слёзы тех, кто безвинно пал.
4
Но-Амон, упадут во прахе
бастионы железных врат.
Десять казней в огне и страхе
превратят твои ночи в ад.
Поднявшись из песков пустыни,
из речных травяных излук,
чтоб вспахать тебя в смертной стыни,
не спеша, как проходит плуг.
Но-Амон, твоих мёртвых тени –
на пороге родных домов,
и клюет их стервятник в темя,
как кошмар беспробудных снов.
В смерти равные, в жизни разны –
вор, ребёнок, святой, урод… –
всем назначены десять казней,
с первой ночи кровавых вод.
II. Казни
1. Кровь
Амон, открыта ночь огню чужой звезды –
что льёт она в твои колодцы и пруды?
Как странен и кровав рубиновый отсвет
на девичьей косе, на мелочи монет.
Красны зрачки грошей в кровавой темноте,
а в горле девы – крик, застывший в немоте.
Что плещется в горсти?.. – Амон, спаси меня!..
В кровавый колодезь летит ведро, звеня.
На лицах спящих – цвет, на лицах ждущих – страх.
Малиновый отсвет на женских волосах.
Воспалены глаза, и губы жажда жжёт…
«Отец мой!» – сын воззвал. «Я здесь», – ответил тот.
«Все кружится, отец, – не в танце, а в виске.
Все высохло во мне, я – стебелёк в песке.
Покрепче обними, от крови, от беды –
глоток, один глоток… воды, воды, воды…»
«Мой первенец, мой сын, воды здесь больше нет.
Всё кровь вокруг, всё кровь – её проклятый цвет.
Мы долго лили кровь, без счёта, без цены, –
и вот она пришла в колодцы, в реки, в сны».
«Отец! Спаси, отец…» – последний, хриплый стон.
«Чужой звездою, сын, заполонён Амон».
«Её вода, отец, костром горит во мне…»
«Кровь – не вода, сынок, мы все – в её огне».
2. Жабы
Ползёт на город слизь, и топь со всех сторон –
в грязи своих грехов утонет Но-Амон.
Здесь даже адских сил напрасен жар и крик –
осадой правит Нил – бескраен и велик.
Здесь жадной Жабы жор – владей, царица Слизь!
На мерзость и позор приди и воцарись.
Твой студенистый ком, трясина гадких лядв –
под жабьим животом – обломки слов и клятв.
И жабища встает в полнеба склизких сфер,
её бессчётен счёт, она не знает мер,
отвратен нильский вал, и ночь на мир ползёт…
«Отец мой!» – сын воззвал. «Я здесь», – ответил тот.
«Отец, ужасен Нил на колесницах тьмы,
ужасна жабья слизь, и беззащитны мы…
Я не могу дышать – мне жабы лезут в рот!
Затоплена душа потопом жабьих рот!»
«Мой первенец, мой сын, мы метили в цари –
но грязь пожрёт Амон до утренней зари.
Коль ночь ещё жива, живи и ты, сынок,
мой день, моя листва, конец моих дорог».
«Отец! Спаси, отец… – повсюду плач и стон».
«Под жабьей тушей, сын, погибнет Но-Амон».
«Приходит смерть, отец, в обличье страшных жаб…»
«Узришь и ты, сынок, размах её ножа».
3. Вши
Ты проклят, Но-Амон, – восстала пыль земли,
и полчищами вшей пылинки поползли.
Живой кишащий слой, несметный, как песок,
как ненависть, слепой – безмолвен и жесток.
Ты, вошь, – предельный всхлип отврата, грязи, тьмы,
ты сеешь гнид своих предвестием чумы,
ты собираешь с войн окопов трупный вклад…
ничтожная, тобой разрушен царский град.
На коже, в голове – повсюду вши ползут –
и люди, и зверьё расчёсаны в лоскут,
в загонах и хлевах, измучен, дохнет скот…
«Отец мой!» – сын воззвал. «Я здесь», – ответил тот.
«Отец, я весь в крови, в коростах страшных ран,
я тело рву своё, как падаль – чёрный вран.
Освободи меня – ведь муки всё сильней –
пусть жизнь мою берут пришедшие за ней!»
«Мой первенец, мой сын, мала твоя цена.
За все грехи, сынок, заплатим мы сполна.
Заплатим глаз за глаз, заплатим зуб за зуб,
за каждый волосок, за каждую слезу».
«Отец! Вскипает кровь, гноится и смердит…»
«Восставший прах, сынок, Амон не пощадит».
«Отец, безмолвна ночь, но страшен каждый звук…»
«Ночь страшной мести, сын, – возмездия и мук».
4. Хищники
В Амоне зверь! И крыс побег стрелы быстрей.
И рвёт, взбесившись, вол железо из ноздрей,
храпит и бьёт ногой, катаясь по земле,
и кровь на чёрном лбу – как пламя на угле.
Сорвался пёс с цепи, и заскулил, и смолк,
и ужас жжёт кнутом, и кто-то крикнул: «Волк!» –
и катит страшный вал безумья и гоньбы,
и кони хрипло ржут, вставая на дыбы.
Отбросил вожжи страх, повсюду свист кнута,
повсюду рёв и стон – людей, зверей, скота,
лишь клык и сталь клинка блестят сквозь кровь и пот…
«Отец мой!» – сын воззвал. «Я здесь», – ответил тот.
«Отец, повсюду зверь, повсюду волк, отец,
ужасен волчий блеск в глазах твоих овец.
И ты уже не тот, кто гладил и ласкал,
в твоём лице, отец, крысиный злой оскал!»
«Мой первенец, мой сын, мы все уже не те –
крысиный зев, сынок, мерцает в темноте.
Кто хищным зверем жил, пусть знает наперёд:
он крысою рождён и крысою умрёт».
«Отец, безумен мир. Грызёт овца овцу».
«Крысиный зев, сынок. Он городу к лицу».
«Не меркнет хищный взгляд, горит из темноты».
«Ещё не раз, мой сын, его увидишь ты».
5. Чума
Свет факелов, Амон, гирлянды и костры!
Чумной телеги скрип и шумные пиры!
Так женской склоки визг уродует красу,
так молния блестит в полуночном лесу!
Так иногда в беде, уставшей от скорбей,
вдруг радость промелькнёт, как быстрый воробей.
Но в этот пир чумы врывается она,
как яростный погром, как страшная война.
Твой праздник, Но-Амон, запомнится навек –
весёлый этот пир среди чумных телег.
Как символ, как пример, как дикий изворот…
«Отец мой!» – сын воззвал. «Я здесь», – ответил тот.
«Повсюду дым, отец, и скорбные костры,
но я хочу туда, где танцы и пиры.
Туда, где жизнь, отец, туда, где смех и свет,
как будто нет чумы, как будто смерти нет».
«Мой первенец, мой сын, веселье – дар небес,
но проклят смех чумной свихнувшихся повес.
Не знать бы никогда их радости – она
зачата мертвецом и болью рождена».
«Отец, поёт свирель волшебная во мне».
«Кипит Амон, сынок, весь в факельном огне».
«Звенит труба, отец, под барабанный бой».
«Веселье жертв, сынок, ведомых на убой».
6. Проказа
Блистает серп луны, над ночью занесён.
Постыдным колпаком увенчан Но-Амон.
Спеклись уста живых, и всякий прячет взор,
и в трепете ресниц – унынье и позор.
По улицам ползёт вонючий гнойный слой,
вскипает на лице отвратною смолой,
и заживо гниёт истерзанная плоть,
и язвы, как ножи, не устают колоть.
В проказе Но-Амон – в нём всё заражено,
в проказе – стар и млад, и пища, и вино,
в проказе – флейты плач среди гнилых мокрот…
«Отец мой!» – сын воззвал. «Я здесь», – ответил тот.
«Отец, снеси меня на травяной откос,
снеси меня к реке, на лоно светлых рос.
Я весь – пожар и слизь, я весь – нарыв и гной,
к рассвету, к чистоте, снеси меня, родной».
«Мой первенец, мой сын, нам некуда идти.
Наш воздух поражён, заражены пути.
Здесь разве что в грязи спасенье и ответ…
Не жди рассвета, сын, – ведь прокажён рассвет».
«Отец, на коже сыпь, как соль и тмин, отец».
«Луна над нами, сын, как шутовской венец».
«Луна плывёт ко мне, ресницы теребит».
«На боль твою, сынок, с небес она глядит».
7. Град
И вдруг разверзлась ночь, как раскололся ад,
и камнем под откос упал на землю град!
Во тьме сверкнул поток ледового дождя,
и дрогнул Но-Амон, защиты не найдя!
А небо мечет град, как будто камнем бьёт,
наотмашь косит смерть, свистит тяжёлый лёд.
В нем ярости огонь, убийцы стать и прыть:
бегущего – догнать! Упавшего – добить!
В нем ярости огонь и разрушенья зной,
он глушит стон мольбы ледовой бороной,
он здания крушит и головы сечёт…
«Отец мой!» – сын воззвал. «Я здесь», – ответил тот.
«Отец, на небесах бушует страшный зверь,
в его кривых когтях я как воздушный змей.
Забрось меня туда, в коловращенье тьмы,
в кипящий хаос зла, в безумие зимы!»
«Мой первенец, мой сын, о хаосе забудь,
везде царит закон, его стальная суть.
Едва гроза сметёт дворцы и города,
былых развалин дым поднимется тогда».
«Отец, кровавый пот на лбу твоём блестит».
«Сынок, стальной закон Амон не пощадит».
«Град губит малых птах, бьёт на лету, отец».
«Сын, даже злейший враг оплачет наш конец».
8. Саранча
Спасенья нет – нагим, как стебель тростника,
запомнят Но-Амон смущённые века.
Придёт восьмая ночь с ночи кровавых вод
и чернью саранчи покров с него сорвёт.
Покров травы, листвы, покров зелёных рощ
народец злой палит, его ужасна мощь.
Сгорит последний лист в пожаре без огня,
обуглится Амон, как в печке головня.
И как безумный гимн, родившийся в ночи,
восстанет к небесам жужжанье саранчи,
победной смерти песнь, без лишних слов и нот…
«Отец мой!» – сын воззвал. «Я здесь», – ответил тот.
«Где город наш, отец, где листьев волшебство?
И в граде, и в крови я видел лик его.
Из града и крови он мне сиял в ответ…
Промчалась саранча, и вот – Амона нет».
«Мой первенец, мой сын, Амона больше нет,
чтоб возлюбили мы Того, в ком нету черт.
Пусть в пепле и золе сейчас Его черты,
но в сердце Он воскрес голубкой чистоты».
«Отец, в окне черно, как на заре времён».
«Нагой тростник, сынок, сегодня Но-Амон».
«Отец, последний лист – в золе, отец, в золе».
«Последней лаской, сын, на выжженной земле».
9. Тьма
И грянул мрак, Амон. Не сумерки, не мгла –
кромешный мрак слепцов, подземного угла.
Глаза увязли в тьме и лезут из орбит,
твой день померк, Амон, твой дом разбит.
Всё скроет чёрный мрак – предания веков,
победный звон литавр и песни пастухов,
в его сплошной ночи, в хранилище времён, –
обломки мощных царств и царственных племён.
И в той ночи, Амон, конец любых начал,
любому свету – тьма, любым судам – причал.
Лишь мальчик в темноте проснулся и зовёт…
«Отец мой!» – сын воззвал. «Я здесь», – ответил тот.
«Отец, повсюду мрак, и комната – как склеп…
Дай руку мне, скажи – я жив?.. я не ослеп?
Поверх кромешных гор перенеси меня,
как утро нас несёт из ночи к свету дня».
«Мой первенец, мой сын, навеки вместе мы –
к тебе прикован я цепями той же тьмы.
Цепями гневных слёз, цепями крепких пут,
что связаны не здесь и здесь не упадут».
«Отец, чудесный свет наутро к нам придёт».
«Падёт на нас, сынок, и Но-Амон падёт».
«Мы в небеса глядим, надежды не тая».
«Приходит ночь, сынок. Последняя. Твоя».
10. Казнь первенцев
Кровавый свет звезды, вновь обагри Амон,
вернись, царица Жаб, на свой осклизлый трон,
пускай восстанет пыль и Вшами поползёт,
оскалься, Хищник! Всем пришёл теперь черёд!
Глядите! Ночь светла, и чистый месяц свят,
но факелы Чумы по-прежнему горят,
в ужасных Язвах плоть по-прежнему гниёт,
и Град, как грозный царь, стоит, держа копьё.
А Тьма и Саранча – на городской стене…
Глядите! Ночь светла в подлунной белизне,
и видно далеко сквозь толщу лет и вод…
«Отец мой!» – сын воззвал. «Я здесь», – ответил тот.
«Отец, недвижен я, крест-накрест две руки,
на веках, на глазах – печатью – черепки.
Лишь прах, и темь, и блеск звезды над головой,
и плач отца шумит, как дерево листвой».
«Мой первенец, таким нам этот мир милей,
звезда, и прах, и плач, и счастье меж углей.
Из звездного луча, из праха на слезах –
и саван твой, сынок, и глина на глазах».
«Я в саване, отец, в его тугих сетях…»
«Свет старости моей… Амоново дитя…»
И в жуткой тишине отец на сына пал…
Исполнен казням счёт. И новый день восстал.
III. Звезда рассвета
И новый день восстал. Заря звезды рассветной
восторженным птенцом вспорхнула в небеса –
сиять началу дня смущённо и приветно.
Звезда-юнец, ты здесь на час, на полчаса,
но люди всех времён – и старцы, и поэты –
целуют твой каблук, бессмертная краса.
О, чистая звезда глухих ночей Амона!
Немало лет прошло, и не найти дворца,
чьи были бы целы ворота и знамёна.
Но меж мечей и стрел, пожаров и свинца
к тебе устремлены надежды, слёзы, стоны –
как в песне страшных кар – и девы, и отца.
И ты легка, звезда, как тот птенец крылатый,
как вдохновенный взмах девических ресниц,
и первенцы всех дней, благих вестей солдаты,
узреют этот блеск во мгле своих темниц,
и бабочкой из пут, из кокона, из ваты
улыбки расцветут на нивах мёртвых лиц.
Тогда падёт отец скорбящий на колени,
венец кровавых кос девица вознесёт,
и, как не скрыть звезду в мешке кромешной теми,
не скроет ночь тех клятв, что он произнесёт:
что жабе не царить, что вшам не править теми,
кто в этот мир звезду рассветную несёт.
Что там, где лишь мечи, и серебро, и злато,
надежда прошумит, как в кронах ветерок,
рождённая в ночи страданий и утраты,
на пепелище правд, любовей и тревог.
Она жива, пока, созвучна и крылата,
хотя б одна душа хранит её залог.
Поднимется отец и просветлеет взором,
и дева рядом с ним воспрянет красотой,
бежит за веком век, как стражники за вором,
то грех гнетёт, то суд – но косности тупой,
и слепоте вождей, и страшным приговорам
не спрятать, не убить секрет улыбки той.
Секрет могучих сил, которым нет окраин,
секрет глубоких вер, которым нет узды,
понятный и юнцу, он безнадёжной тайной
взирает на жрецов проклятья и беды,
и даже в тех ночах, где торжествует Каин,
искрится луч зари на каблучках звезды.
Высокая звезда глухих ночей Амона!
Лети, звезда-птенец, дари свои лучи!
Ты – сила для людей, дорогой утомлённых,
ты – утешенья свет для гаснущей свечи,
для девичьих волос, Амоном обагрённых,
и для седых отцов, рыдающих в ночи.